Читаем Живым не верится, что живы... полностью

В составе стрелковой бригады на переломе от зимы к весне 1942 года — подо Ржев, а если точнее, чуть северо-западнее его. Помкомвзвода, комвзвода, временно, за убылью командного состава, принял роту; после пополнения — снова комвзвода. Все это за первую неделю. Потом новые бои, такие же тягостные, неудачные, словом, те же самые, которые с перехваченным горечью горлом вспоминают фронтовики, читая или слушая „Я убит подо Ржевом“ Твардовского. Убит — эта чаша миновала автора „Сашки“. На его долю досталось ранение и медаль „За отвагу“ — за отвагу там, подо Ржевом…»

Вот что о Кондратьеве рассказывал в своем предисловии Константин Симонов, хотя и без этого, из самой повести ясно — так написать можно только о пережитом…

Пехота не только несла в боях самые большие потери, о которых говорил Быков, ей и трудно выносимых повседневных тягот доставалось сверх всякой меры. Мало кто сейчас имеет об этом более или менее близкое к реальности представление.

Кондратьев без всяких смягчений сумел рассказать о горемычной пехоте, больше чем на год застрявшей в непросыхающих болотах, полегшей там без счета, до сих пор, столько десятилетий прошло, всех погибших не отыскали, не похоронили.

И вот еще что, о чем нельзя было писать тогда, когда публиковались повести и рассказы Кондратьева, — главлит не дремал, помалкивают и сейчас военные историки. Кондратьев в своей ржевской прозе изнутри показал то, что в сводках Совинформбюро военной поры небрежно-успокоительно называлось «боями местного значения», а в этих боях без пользы и смысла было угроблено людей, наверное, не меньше, чем в самых крупных и знаменитых сражениях. Кто из фронтовиков не помнит появляющегося в редкие дни затишья пылающего гневом поверяющего из какого-нибудь высокого штаба (на взводном и ротном уровне любой штаб воспринимался как высокий) с ничего хорошего не сулящей фразой: «Что у вас тут — война кончилась? Вы что мир с немцами заключили?» После чего пехоту для демонстрации требуемой начальством боевой активности без артподготовки, да и вообще без всякой подготовки бросали а атаку — отбить какую-то высотку или остатки деревеньки, хотя никакого продолжения этой атаки не планировалось. И даже если удавалось захватить высоту или ворваться туда, где когда-то было село, — чаще не удавалось, — непомерной ценой было за это плачено. Кажется, никому в нашей литературе не удалось так, как Кондратьеву, показать во всей своей страшной реальности пронизывавший все структуры армейского механизма сталинский принцип: любой ценой, людей не жалеть, потери в расчет не принимать.

Да, литературный дебют Кондратьева был явлением неожиданным, совершенно уже нежданным. В столь солидном возрасте (через год после публикации «Сашки» Кондратьев отпраздновал свое шестидесятилетие, у него была серьезная профессия художника-оформителя, которая много лет кормила его), если и берутся за перо, то разве что для того, чтобы писать мемуары. И тут, мне кажется, и нужно искать главное объяснение этого все-таки из ряда вон выходящего случая. В том-то и дело, что своего рода «мемуарность» (ставлю здесь кавычки, чтобы указать, что это понятие употребляется в более широком, чем обычно, смысле) — существенная, можно сказать, родовая особенность военной прозы писателей фронтового поколения. Эта проза не всегда автобиографичная в принятом истолковании этого понятия, но она насквозь пропитана авторскими воспоминаниями о фронтовой юности. Всех их буквально выталкивали в литературу воспоминания о пережитом во время войны, и то, что они писали о фронтовой юности, особенно первые их вещи, были одновременно и солдатскими, и лейтенантскими «мемуарами», которые в самом деле никто из них никогда бы не отважился писать. Кондратьев в этом смысле исключения не составляет — вот разве что очень уж много времени прошло после войны. Каков же должен был быть заряд пережитого, чтобы сработать через столько лет!

В своих заметках о том, как создавался «Сашка», Кондратьев рассказывал: «Я начал жить какой-то странной двойной жизнью: одной — в реальности. Другой — в прошлом, в войне. Ночами приходили ко мне ребята моего взвода, крутили мы самокрутки, поглядывали на небо, на котором висел „костыль“. Гадали, прилетят ли после него самолеты на бомбежку, а я просыпался только тогда, когда черная точка, отделившаяся от фюзеляжа, летела прямо на меня, все увеличиваясь в размерах, и я с безнадежностью думал: это моя бомба… Начал я разыскивать тогда своих ржевских однополчан — мне дозарезу нужен был кто-нибудь из них, — но никого не нашел, и пала мысль, что, может, только я один и уцелел, а раз так, то тем более должен я рассказать обо всем. В общем, схватила меня война за горло и не отпускала. И наступил момент, когда я уже просто не мог не начать писать».

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже