Как опытный артиллерист, Нахимов отчетливо представляет себе люнет на местности. Вот расставлены на нем десять пушек и держат под огнем местность между Доковым оврагом и Киленбалкою, позволяют обстреливать подступы французов за Киленбалкою, а с другого фланга наносить удары англичанам, расположенным против 3-го бастиона.
– Орешек вредный получится для господ неприятелей. Крупнейшее препятствие на пути к Малахову кургану. – Павел Степанович довольно улыбается. – И потому назовем его – в честь Камчатского полка и неприступной окраины нашей Камчатки…
– Знаете, Владимир Иванович, я непременно привезу на Малахов нового главнокомандующего, чтобы он оценил значение этого пункта нашей обороны. Тут ключ к Севастополю. Был другой ключ – Четвертый бастион, но успех нашей минной войны, – поворачивается он к подошедшему Тотлебену, – считаю, этот ключ у союзников решительно отнял.
– Князь Михаил Дмитриевич почти слеп, – говорит о Горчакове Тотлебен, и, скажу вам прямо, имеет лишь два достоинства: лично храбр и заботлив в вопросах снабжения. В остальном же не лучше князя Меншикова.
– Ну, сделаем сами что сможем. Истомин тут с Малахова повседневно приглядит…
Павел Степанович очень надеялся на Владимира Ивановича, но еще шли земляные работы на Камчатке под обстрелом и в рукопашных боях с французами, а Малахов курган уже лишился своего неутомимого и доблестного начальника.
Это случилось вскоре после глубоко огорчившей Нахимова смерти младшего Бутакова…
Возвратясь в начале марта с похорон младшего Бутакова, адмирал хмуро поясняет адъютанту:
– Этого-с нельзя больше допускать. Составьте, Феофан, приказ. В общей части упомянем, что Севастополь обороняется шесть месяцев и средства наши утроились. Севастополь мы не сдадим. Однако для полного торжества надо беречь силы. Вмените в обязанность начальникам, чтобы при открытии огня с неприятельских батарей не было людей на открытых местах, а прислугу у орудий ограничили крайне необходимым числом. Всем свободным офицерам тоже находиться в блиндажах. И, наконец, повторите запрещение частой пальбы.
– Хорошо – так? – спрашивает через некоторое время Острено, заглядывая через плечо адмирала в исписанный лист.
– Не очень, не очень. И правосудие божье и поручение государя, а главное забыли: о существе сбережения сил. Приказы надо писать пореже-с, но так, чтобы они доходили до сознания. А это все и в присяге есть. Дайте-ка мне перо. Вот-с тут мы и вставим перед последним пунктом. – Он пишет: "Прошу внушить офицерам и рядовым, что жизнь каждого из них принадлежит отечеству и что не удальство, а только истинная храбрость приносит пользу и честь умеющему в своих поступках отличать сию храбрость от удальства".
– Так, Феофан? – спрашивает он у Острено.
– Так-то так, но разве вы без чести, Павел Степанович?
– Это почему-с?
– Сами знаете-с. Все время искушаете неприятеля, появляясь в открытых местах в вашем черном сюртуке с адмиральскими эполетами.
– Нет-с, не без чести. У меня такая обязанность. Генералов Хрулева или Хрущева, скажем, убьют, некому их войска вести. Истомин на бастионе хозяйничает. А я без места, я везде и нигде. Офицеры и солдаты скажут: "На час приехал, и то боялся неприятелю показаться". И разные глупые мысли о чрезмерном самосохранении возникнут. Мое дело единственное – внушать личным примером бодрость. Вот-с у Владимира Ивановича, действительно, неосторожное презрение к смерти. Уж будто без его надзора лопаты земли нельзя выбросить на Малаховом.
– Адмирал Истомин шутит, что давно выписал себя в расход и живет на счет французов и англичан, – припоминает Острено.
Истомин погиб на следующее утро. Он делал обычный обход своей дистанции и с Камчатского люнета возвратился на бастион. Быстро идя по гребню вала, Владимир Иванович вышучивает командира Камчатки, лейтенанта Сенявина, который упрашивал его сойти в траншею.
– Я на шканцах привык находиться. Что вы меня в трюм тащите? Притом от ядра не спрячешься.
Это его последние слова. С визгом несется стремительно вращающееся ядро, отрывает голову Истомину и сильно контузит Сенявина.
И снова Павел Степанович стоит перед телом товарища. Он вспоминает командира "Парижа" под Синопом, мичмана "Наварина", гардемарина на "Азове". И чем дальше уходит его память в прошлое, чем ярче встает образ молодого Истомина, тем больше растет в нем протест против всех уловок судьбы, заставляющей его пережить столько смертей…
Упокоить свой прах рядом с гробом Лазарева, учителя и вдохновителя черноморцев, – такая мысль возникла у Павла Степановича много времени назад, еще на похоронах Лазарева. Высказав тогда ее Корнилову, он был далек от представления, что потребовал признания своих особых заслуг – продолжателя славного лазаревского дела. Он тогда не рассуждал, а просто чувствовал, что в черноморской семье (для него действительно заменившей обычную семью) не стало главы ее, хоть строгого, но умного и талантливого руководителя. И, помыслив о смерти, захотел быть с Лазаревым, как сын возле отца.