В бассейне, среди прошлогодних рыжих листьев, золотые рыбки проделывали сложные пируэты. Да, как это ни покажется странным, даже рыбы, прославленные своей молчаливостью, ударяя хвостами воду, говорили за них.
За них говорили новорожденная весна и старый Люксембургский сад, со всей его флорой и фауной.
По соседней дорожке рассеянно шагал молодой человек. Трубка его давно погасла. Он мог бы радоваться: вчера он впервые увидал свою элегию напечатанной в тулузском журнале спорта и мод. Но сейчас он не радовался, сейчас он был очень озабочен; он сочинял другую элегию и никак не мог подыскать нужного ему ассонанса. В голову лезли одни только рифмы, а поэт хорошо знал, что рифмы — устаревшая вещь. Он натыкался на скамейки, он все время шевелил губами. Тема его новой элегии была еще неясна ему самому, но это несомненно была история Жанны и Андрея. Ведь никто в Люксембургском саду сейчас не мог говорить о другом.
Возле мраморной Жорж Санд девочки играли в серсо. Они весело верещали, но совсем не потому, что соломенное колесо попадало на палочки. В сердцах двух взрослых детей, не игравших в серсо, ведь было много ребяческого веселья, и девочки верещали за них. А Жанна и Андрей молчали.
Какой-то школьник остановился у апельсинового дерева в кадке, у того, что слева у дворца. Все школьники лицея Сен-Луи знали, что, если обойти это дерево три раза, учитель математики, независимо от познаний, поставит высокий балл. Но на этот раз школьник обошел дерево вполне бескорыстно: он ведь возвращался домой, а дома не было никаких учителей. Не оберегали ли суеверно двое влюбленных, молча сидевших на скамейке под каштанами, свое позднее счастье?
Нечего говорить о том, что бородатый Верлен, на лысине которого отдыхали веселые дрозды, все время декламировал самые нежные, самые трогательные из своих стихотворений. Бедный беспутный Верлен, он уже пятьдесят лет тому назад начал говорить за них.
Единственным исключением являлись старые сенаторы, которые, не выдержав длиннот заседания, зевали возле окон. Увидев дроздов, серсо, влюбленных и весну, они разозлились. Правда, в этом не было прямого нарушения одобренных ими законов, но все же и весна, и влюбленные, и даже дрозды напоминали им о чем-то неприятном: не то о похоронах, не то о революции. Но кто на них обращал внимание? Среди фауны Люксембургского сада они были старыми барсуками, а барсуки — это очень угрюмые звери. Все же остальные обитатели большого сада, включая сюда и траву и деревья, радовались, не просто радовались, а радовались за Андрея и Жанну.
Они же молчали. Любовь была неумолимым цензором, она запрещала все слова. Андрей как взял руки Жанны, так и не выпустил их. Милые смуглые руки! Он их больше никогда не выпустит! Андрей, взбалмошный, переменчивый Андрей был теперь тверд и ясен. Андрей заработал любовь. Жанна для него не случайный выигрыш, не счастливая карта. Ведь это же разлука провела две борозды возле недавно еще беспечных губ. Он любил ее теперь дико и просто, как тяжелую добычу. Андрей больше никогда не выпустит этих рук! Никогда!
Они и не хотят уйти. Где все сомнения Жанны? Может быть, она поглупела? Ведь она больше ни о чем не думает. Она теперь не ищет объяснений в любви, не пытается быть умной или благородной. Она просто любит. Как будто вместо трагических котурн на ее ногах оказались снова неуклюжие сабо луареттской девушки. Она не спрашивает об Аглае. Если Аглая сейчас умрет от горя, Жанна все равно не вырвет из рук Андрея своих рук. Она не думает, сможет ли быть достойным товарищем Андрея, готовить с ним революцию. Она любит теперь революцию, она любит Россию. Но что нужно делать, этого она не знает. Андрей ей скажет. В руках Андрея теперь не только ее руки, но и вся жизнь. Как это просто! Нет, Жанна не поглупела. Она только стала взрослой. Она выросла из того, орлутского, горя. То горе было горем роста. Если придет другое, настоящее, неотвратимое, Жанна его примет. Она покажет, что и в сабо можно быть высокой, для этого не нужно становиться на цыпочки, горе высит само. Теперь же она радуется, и радость эта тиха, целомудренна, ясна.
Наконец молчание разорвалось, как снаряд, начиненный жужжащей шрапнелью. Кажется, весь Люксембургский сад был засыпан словами. Здесь не было длинных фраз: они слишком часта дышали, и внезапные цезуры обращали рассказ в груду несвязных восклицаний, ласковых прозвищ, почти заумных слов. Слова эти неслись, как на скачках, стараясь обогнать одно другое хотя бы на слог. Каждую минуту они замолкали, спохватившись, что не рассказали самого важного. Тогда руки договаривали то, чего не сумели сказать губы. Это не были слова любви. О своей любви они не могли говорить. Это прозвучало бы, как внезапное признание: «Знаешь, я дышу воздухом». Но о чем бы они ни говорили, это было только об одном: о любви. Когда Жанна рассказывала о константинопольской гречанке, Андрей понимал: я там без тебя умирала. И Жанна, услышав о сонном Ковне, обрадовалась: и он, и он, как я!..