Решив скинуть обмотки совсем, он наклонился и стал их разматывать сверху, но и с этой стороны конца не было, обмотки падали кольцами в пыль и уползали, слегка извиваясь.
– Эй, ты, вставай! – сказали ему.
Он поднял голову и увидел, что находится на той же дороге, но она уже не пустынна, по ней в том же направлении бесконечной колонной движутся молчаливые путники, похожие на военнопленных. Он распрямился и пошел вместе со всеми.
– Здорово! – сказал рядом с ним некто.
Он посмотрел и увидел настоящего черта с хвостом и рогами и с шерстью, забитой пылью. Вглядевшись получше, он узнал Самушкина.
– Далеко идешь? – поинтересовался Самушкин без особого, кажется, любопытства.
– Куда все, – сказал Чонкин.
– Может, к нам запишешься?
– Это куда же?
– В ад, конечно, куда же еще.
– Ну да, – сказал он, – была охота жариться на сковороде.
– Дурень! – Самушкин возмущенно помотал рогами. – Это про нас враги наши клевету распускают. Да зачем же мы своих–то грешников будем жарить? Если, конечно, праведник попадет, уж этого мы зажарим, но ты же не праведник. Сколько ты, к примеру, душ загубил?
– Я? – Чонкин посмотрел на него с удивлением. – Да что же я, душегуб?
– А что? Ни одного человека? За всю жизнь?
– Ни одного.
– Вот те на! – пробормотал Самушкин. – Но ведь крал небось, а?
– Было дело, – признался Чонкин. – В колхозе мешок проса…
– В колхозе это не в счет. А вот ты мне скажи, – понадеялся Самушкин, – может, ты с чужими женами жил?
– Нет, – подумав, ответил Чонкин. – Не попадались.
– Ну и дурак, – сказал Самушкин, исчезая.
Вместе с ним исчезли все люди, исчезла дорога, за большим столом, покрытым белой скатертью, на стульях с высокими спинками сидели полковник Добренький и заседатели.
– Кто такой? – строго спросил Добренький.
Один из заседателей глянул в толстую книгу и сказал:
– Раб божий Иван Чонкин. Прибыл по приговору Военного три…
– Знаю, знаю, – перебил Добренький и улыбнулся. – Ну, раб божий Иван, говори, с чем пришел, что ты сделал хорошего в отпущенной тебе жизни?
– Ничего, – перебрав в памяти свою жизнь, сказал Чонкин.
– Этого не может быть, – сказал Добренький. – Ты же недаром жил на свете, что–нибудь хорошее должен был сделать. Ведь, наверное, когда–нибудь кому–нибудь ты помог, протянул руку, вытащил кого–нибудь из воды или огня или последнюю отдал рубаху?
Чонкин подумал. Насчет воды и огня он не помнил, а рубаху… да кто б ее взял?
– Нет, – сказал он со вздохом, – ничего подобного не было.
– Ну ладно, пусть будет так. Но раз ты ничего не делал плохого, уже одно это хорошо. К тому же, являясь лицом невинно, можно сказать, убиенным, ты можешь получить все, чего тебе не хватало или чего очень хотелось в жизни. Что ты хочешь?
– Ничего, – сказал Чонкин.
– Как это ничего? Всякий человек чего–нибудь хочет. Может быть, ты хочешь славы?
– Нет.
– Власти над другими людьми?
– Нет.
– Ну, тогда чего же? Может, просто хорошо жить? Иметь много денег, баб, водки?
– Нет.
– Тогда, может быть, тихой семейной жизни? Может быть, с Нюрой жить хочешь?
– Нет, – покачал головой Чонкин. – Ничего не хочу.
В это время ударил гром, и он пробудился.
В первую минуту он не мог сообразить, где он и что с ним, потом понял, что он в камере, что он жив, он огорчился и заплакал.
В отдохнувшем его теле пробудились желания: хотелось еще поспать, помочиться, поесть, почесать под лопаткой и, что самое неприятное было в его положении, хотелось жить.
Где–то за стенами снова ударил гром, его тряхнуло, он повернул голову – за обрезом верхних нар свет лампочки качался сквозь слезы.
Громыхнуло еще и еще, за дверью кто–то пробежал, стуча сапогами, и громко ругнулся матом.
Потом стало бить подряд, словно кто–то тяжелым молотом крушил стену снаружи. Чонкин понял, что это стреляют из пушек, и стреляют где–то неподалеку. Он не думал о том, кто стреляет, в кого и зачем, но ему почему–то казалось, что эта канонада обещает ему спасение.
Вдруг он забеспокоился, что снаряд попадет сюда и его здесь завалит живого, но удары неожиданно прекратились, и в камере стало тихо.
Вытерев слезы, он спустился с нар, подошел к дверям и прислушался. За дверью было тихо: ни голосов, ни шагов, ни бряканья ключей.
Помочившись в парашу, он хотел снова залечь на нары, но передумал и стал слоняться по камере. Впервые он мог подробно ее рассмотреть, раньше ему было не до этого. Теперь он увидел, что все стены камеры испещрены какими–то надписями, клятвами, угрозами, изречениями, стихами, признаниями в любви и сожалениями о бесцельно прожитых годах. Справа от двери чем–то острым, должно быть гвоздем, было выцарапано лаконичное сообщение: «Здесь сидел инспектор Маслов».
Потом еще всякая ерунда: какие–то цифры в столбик, рисунок с очень простым и доступным смыслом, матерные слова без всякого смысла, рецепт приготовления какого–то блюда с перечислением всех компонентов от баранины до соли и пряностей, фраза «Жил грешно, умер смешно», за ней еще что–то матерное, а за матерным с переходом на другую стену уверенным почерком того же инспектора Маслова: «А все–таки она вертится!» (что вертится, для чего и в какую сторону, сказано не было).