Читаем Жизнь и творчество Дмитрия Мережковского полностью

В Петербурге нас ждала довольно бурная и важная зима (1913–1914). Еще осенью мы виделись со старыми друзьями, — которые друзьями уже не были. С Бердяевым, — далеко на сто верст. С Борей Бугаевым (Андреем Белым), — этот еще дальше. Он, ярый штейнерианец, вернулся в Россию в этом году лишь ненадолго, для лекций Штейнера в Гельсингфорсе. Боря и с виду был другой. Наша старая няня его не узнала: «А неужели это Борис Николаевич? Ни волос, ни зубов… Он действительно потерял свой золотистый пух на голове, очень к нему в молодости шедший: точно юный желтенький цыпленок.

За столом, вечером, — бесконечные дифирамбы Штейнеру, споры с Д. С. Видели мы тогда впервые и жену Бугаева, которую он тоже посадил к Штейнеру и там бросил, когда, через два года, бросил, с проклятиями, и Штейнера.

Д. С. кончал в это время „14 декабря“ и подготовлялся к другой большой работе.

С Розановым в эту зиму мы совсем разошлись. Он, как всегда, писал в „Новом времени“, но одновременно стал писать статьи в „Русском слове“ под прозрачным псевдонимом „Варварин“, притом довольно противные. Статья Д. С. „Свинья-матушка“ была ответом на розановскую, где он так называл Россию и русского человека, — без лести… однако она кончалась:

Но и такой, моя Россия,
Ты всех краев дороже мне…

Вот это Д. С. понимал, а не грубую розановскую брань. Даже Струве, в „Русской мысли“, обличал Розанова, печатая рядом выдержки из статей его, которые друг друга уничтожали.

Когда же началось дело Бейлиса (известное обвинение какого-то неимущего еврея, что он будто бы содействовал убийству маленького Ющинского, чтобы евреи, по своему обряду, могли выпить его кровь), Розанов принялся писать в „Земщине“, самой черной, всеми презираемой газетке. Редакторы „Земщины“, конечно, обрадовались, заполучив такого сотрудника. Но, по совершенной своей ископаемости и примитивной грубости, не понимали, что Розанов по существу пишет за евреев, а вовсе не против них, защищает Бейлиса — с еврейской точки зрения. Положим, такая защита, такое „за“ было тогда, в реальности, хуже всяких „против“. Недаром даже „Новое время“ этих статей не хотело печатать. Да и не одним „архаровцам“ из „Земщины“ было трудно понять Розанова: он имел способность говорить интимно об отвлеченном, что делало его теории убедительными для тех, кто могли их принять, и легко обманывало других, которым и не нужно знать их. Однако все это создавало отвратительную около Розанова атмосферу, и нам пришлось подумать о публичном исключении Розанова из Р.-Ф. Общества, где он состоял, по старой памяти, членом-учредителем, хотя почти никогда туда не ходил.

— Не уверяла ли ты сама, — говорил мне Д. С., — что к Розанову обычные мерки неприложимы, что он — особое „явление“? Какой человек мог бы так публично распахиваться, как он в своих последних книгах, в „Уединенном“ и „Опавших листьях“? И разве не искренне объявил он: „А нравственность, — не знаю даже, через ђ или через е это слово пишется?“ Как же его судить?

Я резонно возразила, что его и не судят, но раз он действует в Обществе, где люди живут и действуют по иным правилам, т. е. идет „в монастырь со своим уставом“, то его, не судя, просто отвергают. Да ты не думай, — прибавила я, — что ему исключение? ему все равно!» И грандиозное заседание, где Розанова исключили, состоялось. Были у него и защитники, к удивлению — тот же Струве, который его обличал в «двурушничестве». Карташев, председатель, неожиданно взвился против Розанова, доказывая его антиобщественность.

Вообще зима эта была очень бурная и очень странная: как будто что-то висело в воздухе над всеми и над каждым, какие-то «страхи и ужасы» (по Гоголю), совершенно неопределенные. Люди спешили и метались, не понимая, зачем, и что с ними делается. Блок ходил с трагическим лицом, а когда я его спрашивала, в чем дело, — отвечал, что это «несказанно». Посвятил только мне одно из лучших своих стихотворений: «Мы — дети страшных лет России…» Д. С. спасался работой, но к весне он первый стал стремиться уехать, и мы, на этот раз сразу втроем, уехали сначала в Париж, потом снова в Ментону.

Там еще жили Бунаковы, а Савинкова в Сан-Ремо не было. Мария Ал. прошлым летом умерла, и он с семьей переехал в Ниццу. В этот наш приезд на Ривьеру (весной 14-го года) мы его почти не видали. Бунаков рассказывал, что он все время пишет стихи, очень мрачного содержанья, и сам находится в состоянии духа не менее мрачном.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже