Что касается Нью-Йорка - не возникает вопроса, что непомерная семитизация полностью исключила его из общеамериканского потока. Касательно его влияния по литературу и драматургию - это не столько страна наводенена еврейскими авторами, столько еврейские издатели решают, кто из наших арийских авторов достоин печати и положения. Это означает, что предпочтение отдается тем из нас, кто в наименьшей степени символизирует собственный народ. Вкусы исподволь формируются неарийским направлении - так что, какими бы прекрасными качествами не обладал итоговый литературный результат, это особая, беспочвенная литература, которая не выражает наших чаяний.
Далее Лавкрафт упоминает Шервуда Андерсона и Уильяма Фолкнера как писателей, которые, "роясь в определенных узких стратах, редко затрагивает какую-то личную струнку в душе читателя". Если это не случай глобального переноса личного опыта, то я и не знаю, что! Мне трудно поверить, что Лавкрафт действительно говорил это всерьез, но судя по частоте, с которой он обращается к данному вопросу, - видимо, да. Новостные газеты Нью-Йорка также возмущают его:
...ни одна газета в Нью-Йорке не смеет называть вещи своими именами, как дело доходит до евреев и до социальных и политических вопросов, связанных с ними. Вся пресса полностью закабалена по этому направлению, так что во всем городе невозможно сыскать любого публичного американского высказывания - любого откровенного выражения типичных мыслей и мнения настоящих американцев - по довольно широкому и потенциально важному диапазону тем... Бог свидетель, я не желаю вреда ни одной расе под солнцем, но я действительно думаю, что что-то следует сделать, чтобы вывести американское самовыражение из-под контроля любого элемента, который стремится пресечь его, исказить его или перекроить его в любом направлении кроме естественного курса.
Но каков же этот "естественный курс" американского самовыражения? И почему Лавкрафт полагает аксиомой, что он и люди вроде него - "настоящие американцы" (а это означает, что другие, не разделяющие его взглядов, на самом деле, "неамериканцы")? Лавкрафта снова преследует призрак перемен: Фолкнер и Шервуд Андерсон пишут не так, как пишут или писали более консервативные авторы, так что они либо "неестественны", либо нетипичны.
То, о чем Лавкрафт мечтал, было просто привычностью - привычностью обстановки в расово и культурно однородном Провиденсе, где прошла его юность. В заявлении Лавкрафта, что искусство должно удовлетворять нашу "ностальгию... по вещам, что мы некогда знали" ("Наследие или модернизм"), читается тоска по родному дому, которую он ощущал, когда - "неассимилируемый чужак" в Нью-Йорке или даже в осовремененном Провиденсе - наблюдал всю нарастающую урбанизацию и расовую неоднородность своего родного района (и всей страны). Расизм был для него оплотом против признания того, что его идеал чисто англосаксонской Америки больше нежизнеспособен и вряд ли сможет вернутся.
В общем и целом, усиливающаяся расовая и культурная неоднородность общества была для Лавкрафта главным символом перемены - перемены, которая происходила слишком быстро, чтобы он мог ее принять. Частота, с которой он в последние годы жизни твердил - "перемена по сути нежелательна"; "Перемена - враг всего, что действительно стоит лелеять и хранить", - красноречиво говорит о безумной жажде социальной стабильности и о вполне искренней вере (и нельзя сказать, чтобы заслуживающей презрения), что такая стабильность - необходимая предпосылка существования жизненной и мощной культуры.
Последние годы жизни Лавкрафта были и омрачены большими трудностями (болезненные неудачи с публикациями его лучших работ и последовавшая депрессия и разочарование в их достоинствах; усиливающаяся нищета; и, в конце концов, начало смертельной болезни), и освещены радостными моментами (поездки по восточному побережью; интеллектуальный стимул в виде переписки со множеством выдающихся коллег; льстящее самолюбию положение в крошечных мирках любительской журналистики и фэнтези). Вплоть до самого конца Лавкрафт продолжал биться - главным образом в письмах - над фундаментальными проблемами политики, экономики, общества и культуры, демонстрируя широту эрудиции, остроту логики и глубокую человечность, порожденную мощной наблюдательностью и опытом, которую трудно представить у "эксцентричного затворника", столь робко вышедшего из добровольного отшельничества в 1914 г. Жаль, что его преимущественно приватные выступления никак не повлияли на интеллектуальный уровень эпохи; однако его неисчерпаемая интеллектуальная энергия (даже на финальных стадиях рака) столь ярко свидетельствует о его мужестве и преданности жизни разумом, что иного нельзя и желать. Сам Лавкрафт, во всяком случае, определенно, не считал, что его усилия тратятся впустую.
24. В конце жизни (1935-1937)