Клодт и Серяков уходили как можно дальше от этих чуждых им обоим, разодетых господ. Отмахав верст пять по утреннему холодку межами и тропками, они по многу часов писали какую-нибудь излучину речки Охты, перелесок, проселочную дорогу между хлебными полями. А если и заводили знакомства, то с местными крестьян нами в поле, со стариками, рубившими березовые ветки на веники, ивовые кусты на метлы, с мальчишками, ловившими в реке раков.
При малых наделах и плохой земле муринские крестьяне возили веники и метлы целыми обозами в Петербург на продажу, везли туда и раков, находивших сбыт в ресторанах и портерных. Трудовая жизнь крестьянской семьи, от стариков до детей, представляла полную противоположность безделью нарядных дачников. Иногда, стараясь быть справедливым, Лаврентий говорил себе, что приезжие здесь отдыхают, а зимой в городе работают, что таков естественный порядок вещей. Но на каждом шагу видел только сытых щеголей и щеголих всех возрастов, которым легко доставались деньги.
О том же думал и Михаил Клодт. Идя под вечер с этюдов, почерневший от загара, он говорил:
— Всю жизнь, Лаврентий, буду писать эти поля и леса, как вижу, без прикрас. Буду изображать нашу природу, лучше которой, по мне, ничего нет. И еще всегда буду писать баб и мужиков, что кормят нас, горожан-дармоедов. Природа без человека, брат, вроде как прекрасное тело без души… Или нет, без разума, что ли…
Через несколько дней, рано утром выйдя за околицу Мурина, молодой Клодт заговорил с еще большим азартом:
— Должен тебе рассказать, что вчера вечером было… Ты уже завалился спать, а я домывал кисти на кухне, когда мамаша просит меня в комнату зайти. Там у нее, оказывается, за чаем сидит некий петербургский, слава богу не близкий, знакомый. Этакая франтоватая дубина средних лет, камер-юнкер, где-то в департаменте бездельничает, а сейчас у Ламсдорфов гостит… Так вот, пожаловал по-деревенски, то есть, конечно, без приглашения. Как оказалось, желает видеть именно меня, имеет, видите ли, ко мне дело… Я вхожу как был, в блузе и с кистями в руке, еще не домытыми… Он мне тысячу комплиментов и затем просьбу: написать портрет некоей Марии Карловны на фоне ее парка и обязательно с собачкой и под кружевным зонтиком… Я спокойно ответил, что пишу только не исковерканную людьми природу, а дам писать не умею и, верно, никогда не научусь. Так он, представь себе, вздумал мне нотацию читать. Напрасно, мол, я привержен к навозному запаху русской деревни, и это странно и даже противоестественно в дворянине, в немце, бароне… — Клодт даже остановился и схватил Серякова за рукав: — Ну, знаешь, я почувствовал, что сейчас его кистями грязными по роже смажу… Едва заставил себя молча повернуться и уйти. Потом мамаша мне очень выговаривала, что я погорячился… Погорячился! — закричал Михаил почти в исступлении. — Оттого, что я — Клодт, да еще барон, всякий сукин сын будет мне нотации читать, указывать, что я должен любить и что писать!.. У этого хлыща фамилия русская, да он-то сам тля и тунеядец на русской земле… А я таким быть не хочу и не буду… Кавалеров с тросточками и дам под кружевными зонтиками на фоне фонтанов писать — нет, шалишь!.. Клодт немного успокоился и двинулся дальше, то и дело фыркая себе под нос:
— «Немецкая фамилия»… Пиши ему поэтому Марию Карловну…
Но, видно, ночью и утром много в нем накипело от вчерашнего, потому что через несколько минут он посмотрел на улыбающегося его гневу Лаврентия и продолжал:
— Ты не смейся, тебе просто, ты — Серяков… То есть, извини, я знаю, как тебе все это не просто, но в другом духе… Отчасти это даже похоже, право; тебя всю жизнь шпыняют за то, что солдатский сын, а тут, видишь ли, если у тебя немецкая фамилия, то ты чужак, вечный иностранец до двадцатого колена… В корпусе каждый дурак гувернер или профессор, если был немец, заговаривал со мной на «родном языке», которого я ни в зуб не знаю… А иностранцы-то всякие бывают… Я, знаешь ли, навсегда запомнил один разговор твоих двух товарищей по граверной — Линка и Бернарда. Это было, когда ты болел и журнал закрылся… Вот Бернард и говорит: «Удивляюсь вам, Линк! Я бы с вашим искусством, не думая ни о чем, поехал бы в Германию, там, уж верно, без заработка не остался бы»… А Генрих Федорович ему: «Это вам все равно, Мориц, гравировать или торговать, в России или в Германии, только бы деньги платили. А я хоть и Генрих и Линк и по-русски хуже вас говорю, но никуда из России не уеду: мой отец и дед русским хлебом кормились, и я, кроме России, ничего не знаю и знать не хочу, для нее буду работать, в ней и помру…» Что же, он менее русский, чем Иванов, Андреев, Сидоров, если он — Линк и по-русски с ошибками говорит, а так думает? Думает и делает, заметь…
— А теперь приходится ему у барина библиотекарем служить, — грустно заметил Серяков, постоянно вспоминавший своего друга и учителя.