Но ничто не могло нарушить связь между Лениным и Горьким. Обращаясь к Ленину, как к последней инстанции, Горький спас жизнь многим писателям, художникам и ученым. А Ленину Горький был нужен как знаменитый во всей России писатель, вышедший из народа, писавший о народе и для народа. Разве Горький не связал себя с коммунистической партией? Отчуждение его могло повредить престижу советской власти. Ленин и Горький продолжали встречаться в Москве: Горький привозил свой список допущенных несправедливостей, Ленин пытался «наставить его на путь истинный». Воспоминания Горького о Ленине, написанные после смерти вождя, настоящий гимн в его честь{569}
. Но позиция Горького оставалась неизменной: он мягко, но упорно оказывал давление на вождя большевиков, отстаивая принципы свободы. «Мне часто приходилось говорить с Лениным о жестокости революционной тактики и быта.— Чего вы хотите? — удивленно и гневно спрашивал он. — Возможна ли гуманность в такой небывало свирепой драке? Где тут место мягкосердечию и великодушию? Нас блокирует Европа, мы лишены ожидавшейся помощи европейского пролетариата, на нас, со всех сторон, медведем лезет контрреволюция, а мы — что же? Не должны, не в праве сопротивляться? Ну, извините, мы не дурачки. Мы знаем: то, чего мы хотим, никто не может сделать кроме нас. Неужели вы допускаете, что, если б я был убежден в противном, я сидел бы здесь?
— Какою мерой измеряете вы количество необходимых и лишних ударов в драке? — спросил он меня однажды после горячей беседы. На этот простой вопрос я мог ответить только лирически. Думаю, что иного ответа — нет.
Я очень часто одолевал его просьбами разного рода и порою чувствовал что мои ходатайства о людях вызывают у Ленина жалость ко мне. Он спрашивал: — Вам не кажется, что вы занимаетесь чепухой, пустяками?
Но я делал то, что считал необходимым, и косые, сердитые взгляды человека, который знал счет врагов пролетариата не отталкивали меня. Он сокрушенно качал головою и говорил:
— Компрометируете вы себя в глазах товарищей, рабочих.
А я указывал, что товарищи, рабочие, находясь «в состоянии запальчивости и раздражения», нередко слишком легко и «просто» относятся к свободе, к жизни ценных людей и что, на мой взгляд, это не только компрометирует честное, трудное дело революции излишней, порою и бессмысленной жестокостью, но объективно вредно для этого дела, ибо отталкивает от участия в нем немалое количество крупных сил.
— Гм-гм, — скептически ворчал Ленин и указывал мне на многочисленные факты измены интеллигенции рабочему делу. — Между нами, — говорил он, — ведь многие изменяют, предательствуют не только из трусости, но из самолюбия, из боязни сконфузиться, из страха, как бы не пострадала возлюбленная теория в ее столкновении с практикой. Мы этого не боимся. Теория, гипотеза для нас не есть нечто «священное», для нас это — рабочий инструмент».
Однажды Горький спросил: «Кажется мне это, или вы действительно жалеете людей?»
«Умных — жалею, — ответил Ленин. — Умников у нас мало. Мы народ по преимуществу талантливый, но ленивого ума». Умственная лень — частое последствие политической тирании. Запреты, накладываемые на выражение мысли, редко способствуют мышлению.
«Как-то вечером, в Москве, на квартире Е. П. Пешковой, Ленин, слушая сонаты Бетховена в исполнении Исая Добровейна, сказал:
— Ничего не знаю лучше Appassionata, готов слушать ее каждый день. Изумительная, нечеловеческая музыка. Я всегда с гордостью, может быть, наивной, думаю: вот какие чудеса могут делать люди.
И, прищурясь, усмехаясь, он прибавил невесело:
— Но часто слушать музыку не могу, действует на нервы, хочется милые глупости говорить и гладить по головкам людей, которые, живя в грязном аду, могут создавать такую красоту. А сегодня гладить по головке никого нельзя — руку откусят, и надобно бить по голоскам, бить безжалостно, хотя мы, в идеале, против всякого насилия над людьми. Гм-гм, — должность адски трудная!»