А ты, понимаешь ты меня хоть сейчас? Нет, ты считаешь, что я не в своем уме! Ты наблюдаешь меня со стороны, опасаешься меня! Ты думаешь: «Что это с ним сегодня?» Но если когда-нибудь ты постигнешь, разгадаешь до конца мою ужасную утонченную муку, приди и скажи только: «Я понял тебя!» И ты сделаешь меня счастливым хотя бы на миг.
Женщины особенно заставляют меня ощущать одиночество.
Горе мне! Горе! Сколько я выстрадал из-за них, потому что они чаще и больше, чем мужчины, создавали мне иллюзию, будто я не одинок!
Когда приходит любовь, душа словно расширяется, наполняется неземным блаженством. А знаешь почему? Знаешь, отчего это ощущение огромного счастья? Только оттого, что мы воображаем, будто пришел конец одиночеству. Мы думаем, что больше не будем заброшены, затеряны в мире. Какое заблуждение!
Еще сильнее, чем нас, чем наши одинокие сердца, терзает вечная жажда любви женщину — женщину, этот великий обман мечты.
Ты и сам переживал чудесные часы подле этих длинноволосых обольстительниц с чарующим взглядом. Какой бред туманит наш рассудок! Какое самообольщение увлекает нас!
Не правда ли, так и кажется, что сейчас, сию минуту, мы с ней будем одно? Но эта минута не наступает никогда, и после долгих недель ожиданий, надежд, обманчивых наслаждений приходит день, когда я остаюсь еще более одинок, чем прежде.
С каждым поцелуем, с каждым объятием отчуждение растет. И как это больно, как ужасно!
Ведь написал же один поэт — Сюлли Прюдом:70
А затем — прощай! Все кончено. И уже с трудом узнаешь ту женщину, которая была для нас всем в какую-то пору нашей жизни и в чей сокровенный и без сомнения пошлый внутренний мир нам так и не удалось заглянуть!
Даже в минуты таинственного слияния двух существ, полного смешения чувств и желаний, когда я, казалось, проникал до самых недр ее души, одно слово, маленькое словечко, показывало мне, как я заблуждался, и, точно молния во мраке, освещало бездну, зияющую между нами.
И все-таки лучшая отрада на земле — провести вечер подле любимой женщины, ничего не говоря и чувствуя себя почти счастливым от одного ее присутствия. Не будем требовать большего, ибо полное слияние двух человеческих существ невозможно.
Я теперь замкнулся в себе и не говорю уже никому, во что верю, что думаю, что люблю. Зная, что я обречен на жестокое одиночество, я смотрю на окружающий меня мир и никогда не высказываю своего суждения. Какое мне дело до человеческих мнений, распрей, удовольствий, верований! Я ничем не могу поделиться с другими и охладел ко всему. Мой внутренний незримый мир для всех недоступен. На обыденные вопросы я отвечаю общими фразами и улыбкой, которая говорит «да», когда у меня нет охоты тратить слова.
Ты понял меня?
Мы прошли весь долгий путь до Триумфальной арки на площади Звезды, потом вернулись к площади Согласия, ибо излагал он все это очень медленно и говорил еще многое другое, чего я не запомнил.
Вдруг он остановился и указал рукой на высокий гранитный обелиск, стоящий посреди парижской площади и своим длинным египетским профилем уходящий в звездное небо, на одинокий памятник, отторгнутый от родины, история которой диковинными письменами запечатлена на его гранях.
— Смотри: все мы подобны этому камню, — промолвил мой приятель.
И ушел, не добавив ни слова.
Был ли он пьян? Был ли он безумец? Или мудрец? До сих пор не могу решить. Иногда мне кажется, что он был прав, а иногда — что он потерял рассудок.
ВОЗВРАЩЕНИЕ
Море бьет в берег короткой однозвучной волной. Белые облачка, словно птицы, проносятся по необъятному синему небу, гонимые стремительным ветром; в изгибе долины, сбегающей к океану, греется на солнце деревня.
У самой околицы стоит домик Мартен-Левеков, в стороне от других, на краю дороги. Это рыбацкая лачужка с глиняными стенами и соломенной кровлей, увенчанной голубыми ирисами. Перед дверью — квадратный огородик величиной с платок, где растет лук, несколько кочанов капусты, петрушка и кервель. Плетень отделяет огород от дороги.
Хозяин на рыбной ловле, а жена перед домом чинит большую бурую сеть, растянутую на стене, словно громадная паутина. У калитки, на колченогом соломенном стуле, припертом спинкой к плетню, сидит девочка лет четырнадцати и чинит белье — не раз уже латанное и штопанное белье бедняков. Другая девочка, годом моложе, укачивает на руках грудного ребенка, еще бессловесного, еще не знающего осмысленных движений; а двое карапузов, двух и трех лет, сидя нос к носу прямо на земле, роют неловкими ручонками ямки и кидают друг другу в лицо пригоршни пыли.
Никто не произносит ни слова. Только малыш, которого стараются укачать, не умолкая плачет пискливым и слабым голоском. На окошке дремлет кот. У стены дома нарядной каймой распушились белые левкои, а над ними жужжит целое сонмище мошкары.
Вдруг девочка, которая штопает у калитки, окликает: