Я вернусь с железными мускулами, с темною кожей и яростными глазами: глядя на эту маску, меня сочтут за представителя сильной расы. У меня будет золото: я стану праздным и грубым. Женщины заботятся о свирепых калеках, возвратившихся из тропических стран. Я буду замешан в политические аферы. Буду спасен.
Теперь я проклят, родина внушает мне отвращенье. Лучше всего пьяный сон, на прибрежном песке».
В следующих разделах рассматриваются проблемы и возможные решения с разной степенью отчаяния или легкомыслия: любовь представлена в лице Неразумной Девы, увязнувшей в болоте жалости к себе; разум – это бесполезное, отражающее само себя зеркало; научно-технический прогресс – «слишком медленный», милосердие загрязнено гордостью. Мессианские фантазии рассказчика явно вдохновлялись этим «джокером», Сатаной: «Придите ко мне, – даже малые дети придите, – и я вас утешу».
Сердце книги – это великолепная «Алхимия слова», в которой Рембо подробно рассказывает о своих поэтических экспериментах 1872 года. Инициатива описывается с самого начала как «моя глупость», а сами стихи, которые Рембо, кажется, цитировал по памяти, странно запинаются[487]
: слоги выпадают, как камни из старой стены:«Я установил движенье и форму каждой согласной и льстил себя надеждой, что с помощью инстинктивных ритмов я изобрел такую поэзию, которая когда-нибудь станет доступной для всех пяти чувств. Разгадку оставил я за собой.
Сперва это было пробой пера. Я писал молчанье и ночь, выражал невыразимое, запечатлевал головокружительные мгновенья».
«Словесная алхимия» поэта, оказывается, была всего лишь еще одной формой самообмана: «Ни один из софизмов безумия, – со всем безумием, скрытым в нем, – не был мною забыт: я могу все их повторить, я разгадал систему».
После этих, казалось бы, неразрешимых дилемм Adieu («Прощанье») в конце книги – на удивление, почти подозрительно оптимистично:
«Иногда я вижу на небе бесконечный берег, покрытый ликующими народами. Надо мною огромный корабль полощет в утреннем ветре свои многоцветные флаги. Все празднества, и триумфы, и драмы я создал. Пытался выдумать новую плоть, и цветы, и новые звезды, и новый язык. Я хотел добиться сверхъестественной власти. И что же? Воображенье свое и воспоминанья свои я должен предать погребенью! Развеяна слава художника и создателя сказок!
Я, который называл себя магом или ангелом, освобожденным от всякой морали, – я возвратился на землю, где надо искать себе дело, соприкасаться с шершавой реальностью. Просто крестьянин!»
Для того чтобы счесть это прощанием Рембо с поэзией, требуется удивительное отсутствие иронии. Нет ничего, что бы доказывало, что рассказчик не впадет немедленно снова в приступ неуверенности в себе. С самого начала книга представлена в виде мемуаров поэта с ненадежной памятью, исповеди шарлатана, самокритики человека, обманывающего себя. Отголоски последних слов Нерона «Какой артист умирает!» не предполагают, что достигнуто «открытое море мудрости».
Однако действительно появляется вывод, который близко соответствует приключению, в которое Рембо готов был пуститься в своих новых стихах. Если абсолютная истина недосягаема, ясное понимание неправды, по крайней мере, это преимущество. Между тем от бесконечной тщетной борьбы языческой души с христианством отказались:
«Надо быть абсолютно во всем современным.
Никаких псалмов: завоеванного не отдавать. Ночь сурова! На моем лице дымится засохшая кровь, позади меня – ничего, только этот чудовищный куст. Духовная битва так же свирепа, как сражения армии; но созерцание справедливости – удовольствие, доступное одному только Богу».
Книга, которая начинается с кризиса нерешительности и потери личности, заканчивается пострелигиозным утверждением осознанно слепой решимости: «Рабы, не будем проклинать жизнь!»
Раньше обычно говорили с каким-то доброжелательным злорадством, что «Одно лето в аду» представляет сбой «проект ясновидца» Рембо – предупреждение тем, кто пренебрегает благами высшего образования: «Теперь он понял, что жизнь, которую он вел, была безрассудной и неправильной, что порок был глуп и таким же было распутство, что она не принесла ему ничего, кроме угрызений совести, сожаления и плохого здоровья»[488]
.В самом деле, «Одно лето в аду» является прекрасным свидетельством того, что «я есть некто другой», одно из первых современных произведений литературы, показывающих, что эксперименты с языком также являются исследованиями собственного «я». Это объединяет, как ускоритель частиц, две отталкивающиеся друг от друга формы мышления – механистическую и религиозную, – что придает «письму ясновидца» захватывающую неправдоподобность. Нет даже уверенности в том, что самокритичные выводы Рембо дискредитируют мессианскую часть проекта, поскольку эта «квазисвященная книга»[489]
ответственна за некоторые подлинные преобразования.