И порой, после долгих часов угрюмой апатии, с Бартлбутом вдруг случались приступы страшного гнева, такого же ужасающего и такого же необъяснимого, каким мог быть гнев Гаспара Винклера, когда он играл в «жаке» с Морелле у Рири. Человек, который для всех жильцов дома был самим олицетворением британской флегматичности, сдержанности, обходительности, вежливости, предельной учтивости, человек, который никогда не повышал голоса, в эти моменты впадал в такое неистовство, что казалось, будто оно в нем копилась годами. Однажды вечером одним ударом кулака он расколол надвое столик с мраморной столешницей. В другой раз, когда Смотф имел неосмотрительность к нему войти, как он это делал каждое утро, с завтраком — два яйца вкрутую, апельсиновый сок, три тоста, чай с молоком, несколько писем и три ежедневные газеты: «Le Monde», «Times» и «Herald», — Бартлбут поддал поднос с такой силой, что чайник, взлетевший почти вертикально со скоростью волейбольного мяча, расколол толстое стекло бестеневой лампы и разбился на тысячу осколков, которые усыпали весь пазл (Окинава, Япония, октябрь 1951). Бартлбуту пришлось целую неделю приводить в порядок семьсот пятьдесят деталей, которые защитный лак Гаспара Винклера уберег от горячего чая, зато сама вспышка гнева оказалась небесполезной, так как, перебирая детали, он наконец-то понял, как их следовало выкладывать.
Но, к счастью, чаще всего в результате подобных многочасовых ожиданий, пройдя все стадии сдерживаемого волнения и раздражения, Бартлбут доходил до вторичного состояния, до своеобразного стаза, до некоего подобия совершенно азиатской отрешенности, быть может, сравнимой с той, которой пытается добиться стрелок из лука: полное забвение тела и намеченной цели, разум пустой, абсолютно пустой, открытый, доступный, внимание нетронутое, но свободно плывущее над превратностями существования, случайностями пазла и уловками изготовившего его мастера. В такие минуты Бартлбут видел, не глядя, как тонкие деревянные срезы с предельной точностью прикладываются один к другому, и был способен взять в руки две детали — которые до этого вообще не удостаивал внимания или, наоборот, разглядывал часами, готовый поклясться, что они физически не могут сочетаться, — и вмиг их соединить.
Это ощущение благодати иногда длилось всего несколько минут, и тогда Бартлбуту казалось, что он ясновидящий: он все замечал, он все понимал, он мог видеть, как растет трава, как молния попадает в дерево, как горы подтачиваются эрозией подобно какой-нибудь пирамиде, что очень медленно стирается от прикосновения крыла близко пролетающей птицы; он составлял детали поспешно, никогда не ошибаясь, усматривая за всеми подробностями и подвохами, призванными их скрывать, то крохотный коготок, то едва заметную красную нить, то канавку с черными краями, которые только и ждали момента, чтобы указать на решение, были бы лишь глаза, чтобы видеть: за несколько мгновений, в порыве этого возбуждающего и обнадеживающего упоения, ситуация, которая часами или днями не сдвигалась с мертвой точки и выход из которой он даже не мог себе представить, менялась полностью: целые блоки спаивались воедино, небо и море обретали свое место, стволы становились ветвями, птицы — волнами, тени — водорослями.
Эти столь желанные мгновения были так же редки, как и упоительны; они оказывались эфемерными в той же степени, в какой представлялись результативными. Очень скоро Бартлбут вновь становился похожим на мешок с песком, превращался в инертную массу, притянутую к рабочему столу, казался умственно отсталым с пустыми глазами, неспособными видеть, который часами выжидает, не понимая, чего именно он ждет.
Ему не хотелось ни есть, ни пить, ему не было ни жарко, ни холодно; он мог оставаться без сна более сорока часов и не делать ничего, кроме как брать одну за другой еще не собранные детали, разглядывать, вертеть и откладывать, даже не пробуя их приложить, словно любая попытка была обречена на неудачу. Однажды он просидел 62 часа подряд — с восьми утра в среду до шести вечера в пятницу — перед незавершенным пазлом, на котором был изображен песчаный берег Эльсинора: серая бахрома между серым морем и серым небом.