Читаем Журнал `Юность`, 1973-1 полностью

Пока стирала, он у окошка сидел, покуривал и всё поглядывал на меня, а я вижу, что-то спросить или сказать хочет. А потом вдруг и говорит: а я ведь, дочка, с твоим батькой Берлин брал, по самому рейхстагу ихнему из пушки шарахал, и нас, говорит, обоих вместе с твоим папкой там под самый конец приложило, все, говорит, по домам, для всех победа, а нас обоих в лазарет. Так и двигались поближе к дому, подсобляя друг дружке, и домой вровень пришли, в днях разница.

Всё сокрушался, качал головой, когда про нашего папку вспоминал, говорил, что не папке, а ему, шатуну беспутному, надо бы вперёд помереть, так бы, мол, справедливее, а то раны в одном бою получили и лечили вроде одинаково, а папкина смерть обскакала. И всё равно, говорит, он папке нашему завидует, потому что не маяла его послевоенная судьба так, как его, папка наш жил и дело своё знал хорошо, зато и помер на родимой земле, где отцы наши и деды похоронены, а он вот и не чает, где помирать придется и какие люди будут справлять его, когда время настанет. Совсем он загрустил со своим воспоминанием, ну, я взялась его успокаивать, рано, мол, ему про это, а он машет рукой: мол, чего там, ему про себя лучше знать.

Тут я не удержалась, спросила, а почему же он из дому-то тогда уехал, почему не вернется, если так мается на стороне, работы, что ли, у нас там нет, вон сколько её теперь всякой. А он разводит руками, говорит, что и сам в толк не возьмет, как это получилось. Время-то, говорит, тогда какое было, жуть одна, в деревне не жизнь, а слёзы. Вспомнил опять, как домой после госпиталя явился. Папка-то наш, говорит, ремень солдатский на пупке затянул да и вместо коровы в плуг впрягся, а его, Боброва, вроде как дурман какой одолел, выпивал долго на радостях, что живой пришел, а потом огляделся, воевать-то вроде не с кем, жить надо. А как жить?

В избе, говорит, пусто, на дворе не гуще, как у всех. А ему, говорит, покуражиться захотелось, как это, мол, так, за что мы воевали — это он мне так говорит, — уж не за то ли, чтобы мякину да лебеду по огородам жевать. Ну и подался в город. А в городе, говорит, не чище и тоже всё не задаром, тоже работать надо, да и разруха кругом, люди ходят, каждый со своим горем не разойдётся, всё от войны, говорит, остатнее расхлебывают. Туда, сюда пихнулся — везде несладко. А мысль завидущая все не дает покоя: есть же в конце концов хоть какое-то местечко на земле, где не впроголодь пожить можно, отдохнуть, опомниться от этой проклятущей войны. Устроился в стройбригаду, ездил с мужиками по деревням, подсоблял умелым пюдям избы да печки строить, сам кой к чему приучился. Подкопил малость, приехал домой, к тёте Полине, ну, а жить, говорит, на месте разучился, во вкус цыганский вошел, да и отбился от крестьянского дела, которым папка наш всю жизнь занимался, все, говорит, начальником себя мнил. А начальников — это он мне — кругом столько, хоть пруд пруди. Нашёл-таки место — комендантом. С тех пор и ходит им, подушки да одеяла раздает, да одежду.

Разве это мужское, говорит, дело. Рад бы бросить, да не на что теперь поменять. Жизнь, говорит, не одежда, одну износил, взял другую. Я ему опять про дом, а он мне: мол, нет у него дома. Нет — и всё, и никого у него в целом свете нет, кому он теперь такой нужен. Для ребят, Генки с Танькой, он никто, чужой мужик, а для Полины и того, небось, дальше. Сколько она из-за него слёз извела. Да и заявиться на теплое, готовое — сраму нахлебаться.

Ладно бы с чем прийти, а то ведь пусто. По деревне, говорит, небось и теперь чешут: Полины, мол, муж деньги где-то лопатой гребет, да не больно для своих раскошеливается, а где они такие, чтобы их лопатой…

Мам, а Генка, оказывается, нынче весной сюда к нему приезжал, домой звал. Не поехал. А у меня об одном спросил: как тётя Полина? Имеет в виду здоровье, наверное. Я сказала, что ничего, здорова. Работает, письма по деревням носит. Мам, встреть ты её, поговори, пусть ему напишет да позовёт, чего зря под старость-то лет в разлуке жить. Человек, может, сам себя за всё наказал, и хватит. Ей-богу, жалко. Увидишь тетку Полину, скажи, что живёт он один как перст. Скажи, что я присмотрю за ним.

Люди, конечно, нам нужны, но коменданта найдем, это не крановщик.

А народ, мам, очень нам нужен, хорошо бы молодёжь. Позвала бы сюда всех наших, Никольских, да кузьминских, да пореченских, но у вас и там дела хватает — боюсь сманивать. Да и я ведь здесь не навек. Напомни дяде Федору, пусть вопрос со строительством больницы пробивает, дело нелёгкое.

Мы вот тут новые вагончики пробиваем и палатку, то есть магазин, чтобы прямо на участке торговал, чтоб не таскаться в поселок каждый раз.

А с соседкой моей Раисой живем дружно. Вот она уже и управилась, написала и глядит на меня, наверное, гадает, о чем это я тебе всё пишу и пишу.

А я и впрямь расписалась, никак не остановлюсь. Буду кончать.

Перейти на страницу:

Все книги серии Юность, 1973

Похожие книги

Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее
Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза