И они ушли. Через неделю недалеко от поляны остановился трактор с санями, и с них сгрузили небольшой стог сена. Сначала от стога, от места, где он стоял, шел густой запах железа и человека, и Пухар, помня обиду, держался в стороне. Но постепенно жухли травы, давно унесло ветром тревожные запахи, и бык вернулся. Всю зиму кормился у поляны зубр, здесь устраивался на лежку, и выпавший снег толстым слоем ложился ему на спину.
Иногда близко подходили волки, но, услышав яростный храп и разглядев полуметровые рога, уходили дальше, нервно вытанцовывая на снегу. А весной у поляны опять появились люди и начали строить небольшой загон, ставить стены и выводить от загона раскол, тесный, одному только зубру и пройти. В конце раскола поставили клетку. Пухар издалека все тянул голову, настороженно цедил ноздрями воздух, но столбы пахли смолой, стружкой, недавним дождем, и он стал приходить к ним и даже привык, привалясь к столбу, почесывать о него бороду, бока, оставляя клочья темной, свалявшейся шерсти. Так прошла неделя, другая. Настал день, когда зубра перегнали в клетку. Потом подогнали трактор, клетку передвинули на сани, и Пухар вернулся на Кишу.
Никифоров отодвинул сверху засов, открыл дверцу: «Ну, вот и дома! Добился-таки своего!» И великодушно посулил: «Сто лет теперь проживешь!»
Только зубровод ошибся. Однажды осенью Пухар пришел понурый, с запавшими боками и свалявшейся шерстью, хотя линька у зубров давно кончилась. Егеря решили, что это обычное состояние после беспокойной поры зубриных свадеб, но шли дни, Пухар все худел, и Калугин почувствовал неладное. Попытались загнать зубра в раскол, но он уже знал, что это такое, и не дался, ушел.
Пухар умирал. Медленно и мучительно. Этого пока не знал, наверное, никто из людей. Знал только он и другие зубры, чей звериный инстинкт ощутил беду и заставил держаться в стороне от обреченного. Пухар исхудал настолько, что слепни, зарывшись в его шерсть и поводив нетерпеливо хоботками, сердито улетали ни с чем, ибо жизнь, наполнявшая Пухара, как бы съежилась, ушла, спряталась в остывающую глубину тканей и мышц, как затягивает золой тепло умирающего костра.
Он все еще пытался рвать траву и жевать, но что-то случилось с нижней челюстью, она нестерпимо болела, прогибалась, не давая возможности захватывать траву.
Все произошло десять дней назад.
Он зашел в район лесозаготовок, где было много сваленных, но неубранных деревьев, и, объедая концы молодых побегов, медленно двигался по тропе. Ноздри Пухара наполнились ароматом увядающей травы, сена, и зубр потянулся туда. И вдруг от грохота распахнулся воздух, словно мимо промчалось невидимое стадо, и мгновенная боль разломила челюсть.
Раненый, но все еще сильный, он рванулся, отыскивая врага, но никого не было.
Наступила тишина, и только слышно было, как с теньканьем перелетает где-то рядом синица и душно тянет сгоревшим волосом. Пятная кровью палые листья, Пухар дошел до реки и стал пить, выталкивая языком вишневые сгустки. Потом лег у сваленного дерева и долго лежал так, привыкая к боли. Но оживший инстинкт подсказывал, что здесь опасно, и он опять встал. И, тихонько хрюкая, стал уходить, неся в себе эту боль и недоверие к человеку.
Когда егеря нашли труп Пухара и осмотрели голову, то увидели: костные дуги нижней челюсти с обеих сторон были перебиты крупной самодельной пулей.
— Браконьеры. Из самострела, видать... На кабана, должно, ставили, а он голову-то опустил, вот и задел жилу... Самые «салазки» перебило...
Калугин мрачно прислушивался к голосу егеря и горько думал: «Зверь, видно, и впрямь должен быть диким... В страхе спасение! И в дикости».
После этого случая Калугин стал торопиться с переводом зубров на вольный выпас. А это значило: все больше зубр должен был рассчитывать на себя в своей борьбе за жизнь. Сначала их кормили круглый год, потом только зимой и, наконец, все сокращая рацион, перестали кормить совсем.
Настал день, когда в последний раз открылись и закрылись ворота зубропарка, и егеря, крича и стреляя в воздух, погнали стадо дальше в горы.
В пустом загоне ветер шевелил застрявший в кормушке клок сена. Крики загонщиков долетали все глуше, постепенно сливаясь с ровным гулом леса и шумом реки, и Калугину вдруг стало грустно. Созданное и выращенное стадо отныне начинало самостоятельную жизнь. А на его долю оставалось лишь наблюдать и почти не вмешиваться. И, наверное, поэтому, когда с первыми снегопадами часть зубров вернулась к парку, Калугин радовался, сам себе в этом не признаваясь.
Но к радости примешивалась и тревога: выдержат ли зиму? Запасы сена на этот раз были сделаны небольшие, в случае чего на всех не хватит.
Ту, мягкую, зиму они выдержали. Но следующая была суровой...