Читаем Зибенкэз полностью

Едва он спустился обратно с лестницы, как Ленетта стала изъявлять величайшие, но тишайшие признаки горя: «он открыл ей глаза тем, что говорил о вещах, и она видит, что уже все люди в доме знают об их беспорядочном хозяйстве». Непонятно было, как женщина могла надеяться, что до сих пор никто этого не заметил: ведь бедняки первые угадывают бедность. Впрочем, и Фирмиан постыдился сказать куаферу, что до сих пор сам себе выдавал полномочия как аукционисту своих собственных вещей. Тут он почувствовал, что перед одним человеком и перед бедняками больше краснеет за свою нищету, чем перед целым городом и перед богачами, — и он гневно осыпал проклятиями пустую людскую суетность, из-за которой пустота брюха перемещается в сердце и голову.

Даже читателю путь к Андрееву дню, сплошь обсаженный чертополохом, не может показаться более долгим, чем моему герою, которому к тому же приходится брать руками и вырывать все эти чертополохи; сад его жизни все более напоминал настоящий английский, где допускаются лишь колючие и бесплодные, но отнюдь не фруктовые деревья.

Каждый вечер, отодвигая задвижку решетчатой кровати, он с величайшим удовлетворением говорил своей Ленетте: «Вот уж осталось только двадцать (или девятнадцать, или восемнадцать, или семнадцать) дней до стрелковых состязаний». Но теперь парикмахер и аукционист все отравил: хотя вечера были долгие и темные и весьма удобные для бедных залогодателей и прикрывали стыдливую голую нищету этих бедных людей, Ленетта стыдилась соседей. Фирмиан, одновременно удивлявшийся неистощимости своей головы и своего хозяйства и всегда говоривший себе: «Любопытно знать, что мне сегодня придет на ум и как я выпутаюсь из этого дела», — Фирмиан через несколько дней после Мартиновской трапезы снова наметил две хороших вещи, а именно — длинный ливер и широкую, большую лошадь-качалку (оставшуюся с его детских времен). «У нас нет ни бочки, ни ребенка» — сказал он по этому поводу; но жена взмолилась. «Лошадка, — сказала она, когда лошадку предстояло закладывать в залоговую карету, — и ливер слишком торчат из фартука и из корзинки, и при лунном свете каждый может их увидеть, — ради бога, не срами меня».

И все же нужно было что-нибудь отнести; Фирмиан сказал странным, резким и растроганным тоном: «Да будет так, — судьба, подобно Прицелю, [82]барабанит снизу по барабану, и овес взлетает вверх, — придется уж нам жрать с барабанной кожи».

«Все, что хочешь, — сказала она, выбившись из сил, — но только, чтобы не торчало, — дай, я сама поищу». Она стала искать, выдвинула верхний ящик комода, вынула букет искусственных цветов и, подняв его, сказала: «Лучше вот это!» — и не заплакала и не улыбнулась. Фирмиан часто его видел, но так как сам в прошлый новогодний день их обручения подарил ей как своей нареченной этот букет и так как он был столь романтически красив — белая роза, два красных бутона роз и обрамляющие незабудки сочетались с пестрым пасленом увядшей флоры, — то все фибры чувствительного сердца Фирмиана возроптали против продажи этого яркого декоративного блюда, уцелевшего со времен довольства и веселья. Смиренное, безропотное пожертвование последних цветов с ее груди потрясло его грудь так сильно, словно в ней стеснилась тысяча тяжких вздохов. «Ленетта! — сказал он, бесконечно умиленный. — Ведь это цветы с нашего обручения».

«Но кто ж их там узнает! — сказала она, довольная и равнодушная. — И ведь они не так велики, как другие вещи».

«Разве ты забыла, — пролепетал он, — как я тогда объяснял тебе значение букета?»

«Ну да, незабудки, — сказала она еще равнодушнее и радуясь своей памятливости, — означают, что я тебя не забуду, а ты — меня, — бутоны означают радость, — нет, бутоны означают радость, которая еще не вся пришла, — а белая роза — право, я уж больше не помню…»

«Тоску означает она, — сказал он, увлеченный, — невинность и горе и бледное, белое лицо». Плача, он обнял ее и почти вскричал: «О милая, милая! Ведь я не виноват, — я хотел все, все тебе дать, но я ничего не имею…»

Внезапно он умолк, ибо среди объятий она втолкнула ящик обратно в комод… И она глядела на Фирмиана ясными, кроткими глазами, в которых не было ни единой слезы, и продолжала в тоне прежней просьбы, но с большей надеждой: «Не правда ли, лошадка и ливер останутся у меня? И ведь за букет мы получим больше». — Он повторял все более нежно: «Ленетта! Дорогая Ленетта!»

«Почему же нет?» — спрашивала она все более кротко, ибо она его не понимала. — «Лучше заложим последнее платье!» — отвечал он. Но так как теперь она испугалась, что он метит в ее клетчатое траурное платье, и так как именно это ее взволновало, и она сразу же стала произносить самые пылкие проповеди против закладывания крупных вещей, и так как он столь ясно увидел, что ее предшествующее равнодушие не было искусственным, — то, увы, он уже знал все, он знал самое горькое, чего не могут смягчить и изменить своими сладкими каплями никакие философы, — а именно: либо она его больше не любит, либо же она никогда его не любила.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже