Со вчерашнего дня голова потеряла часть своих волос и казалась замызганной. Но улыбалась она безмятежно, как чеширский кот, и закрывала от удовольствия глаза в том месте, где наружный воздух сталкивался с теплотой комнаты, раскачивалась, точно маятник, напрягалась в ожидании порывов ветра и усаживалась к ней на запястье, будто послушная хищная птица, когда София закрывала окно, а затем позволяла уложить себя на подушку рядом с ее собственной головой.
Чтобы усыпить голову, София рассказала ей рождественскую историю.
Женщине является ангел. Затем женщина ждет ребенка. Мужчина — не отец ребенка, которого должна родить женщина, но очень хороший человек и идеальный отец семейства. Он усаживает женщину на осла и увозит ее за много миль в многолюдный город, поскольку правитель велел провести перепись. На постоялом дворе нет комнат. На постоялом дворе нет комнат, а младенец вот-вот родится.
Владелец постоялого двора предлагает супружеской чете место, где обычно содержится скотина. Ах да, звезда, она забыла про звезду. Так люди узнают и приходят навестить ребенка в яслях — младенца Девы Марии, и София затягивает для головы песню, но она настолько выходит за пределы ее диапазона, что вместо этого она поет песню об ослике.
Потом она рассказывает голове о Нине и Фредерике — дуэте, который первоначально спел песню об ослике. Они были иностранцами, довольно эффектными, вероятно, кто-то из них был австрийским или скандинавским аристократом. В свое время это был шлягер.
Голова серьезно и внимательно слушала рассказ о родах, рассказ об ослике и имена иностранных поп-звезд. Она мягко каталась туда-сюда по подушке, пока София пела о колоколах, вызванивавших слово «Вифлеем».
Затем голова бросила на нее особый благодарный взгляд, после чего, словно по волшебству, лишилась всякого выражения и превратилась в бесцветную матовую статую, похожая на лицо каменного древнего римлянина с пустыми глазницами.
На подушку полукругом выпали оставшиеся волосы. София собрала их и положила густые пучки на тумбочку. Обнажившаяся макушка головы, которую до этого прикрывали волосы, была очень бледной и нежной, как родничок младенца. Поэтому София встала и нашла большой носовой платок в глубине выдвижного ящика для носовых платков. Она обвернула макушку головы, чтобы та не замерзла без волос. София вернулась в постель и выключила ночник. Плешивая голова улыбалась ей и светилась в темноте в этом своем новом тюрбане, словно подсвеченная Рембрандтом, словно Рембрандт написал Симону де Бовуар в детстве.
Теперь София лежала в постели, ощущая вес спящей головы и думая о том, как ее будет тошнить, если она когда-нибудь снова съест что-нибудь такое же жирное, как яичница-болтунья, особенно приготовленная на сливочном масле, как это сделала девушка.
Хотя, возможно, стоило бы вновь испытать тошноту, ведь, помнится, в этом есть определенное удовольствие, анархическая сила очищения, один из тех пороговых моментов, когда тебе так хреново, что смерть предпочтительнее жизни, но при этом ты еще получаешь возможность торговаться с властями предержащими о том, жить тебе или умереть.
София блуждала между сном и явью, держала в руках голову и в полудреме грезила о множестве безголовых шей, обезглавленных каменных торсов, обезглавленных мадонн, младенцев Иисусов с отсутствующими головами, с шеями или половинами голов. Затем в памяти всплыли святые с отколотыми головами на рельефах, высеченных на купелях и так далее, торчащие шеи с отбитыми всеми остальными частями в церквях, разгромленных в период Реформации с какой-то самодовольной яростью, во имя какой-то нетерпимой идеологии. В мире всегда проявляется яростная нетерпимость, когда и где бы ни вершилась история, подумала София, и эта нетерпимость всегда обрушивается на голову или лицо. София вспомнила о сожженных, соскобленных ликах средневековых святых на деревянных алтарных ширмах в сотнях церквей — вроде той, чей колокол звенел над полями в это Рождество,
мертва,
голова,
которые были, пожалуй, еще прекраснее
Это должно было служить предостережением. «Взгляните, из чего на самом деле сделаны ваши святые». Это доказывало, что всякий символизм можно уличить во лжи, что все, перед чем ты преклоняешься, окажется всего-навсего сожженным материалом, разбитым камнем, как только столкнется с одной из форм дубины.