С наступлением темноты стрельба стихала, лишь иногда шум ночной тайги провоцировал недолгие перестрелки: «Налетит, выскочит откуда-то ветерок, пробежит по тайге, зашумит иглами сосен, пихт. Насторожатся часовые, стукнет несколько винтовочных выстрелов, татакнет пулемет… Десятками гулких огоньков засверкает опушка леса, взвизгнут над головой пули, и снова тишина. Через каждые два часа осторожный шорох заполняет двор: загремит нечаянно оброненная на мерзлую землю винтовка, тихо выругается красноармеец. Происходит смена цепи в окопах. И за окопами, в стороне противника, через равные промежутки времени слышен скрип снега: у белых тоже сменяется находившееся на позиции подразделение».
В одну из ночей оттуда раздались голоса – вызывали на разговор, хотя по ночам это не практиковалось, а в последнее время перекличек не было. Доказывать свою правоту всем надоело, доводы исчерпались. У осажденных дискутировать никто не хотел, однако пепеляевцы не унимались. Строд велел спросить, что им нужно. В ответ услышали: генерал Ракитин взял Чурапчу, Курашов бежал в Якутск, гарнизон сдался.
«Поздравляем вас с Чурапчой! – кричал глашатай. – К нам оттуда выслано орудие… Сдавайтесь, пока целы».
У Курашова было две американских пушки системы Маклена калибром полтора дюйма (37 мм), скорострельных, но маломощных. Тем не менее ясно было, что даже одной из них хватит на то, чтобы баррикада и юрты были «разнесены в два счета».
Тут же, как и в тот раз, когда от Пепеляева принесли письмо с требованием сдаться, Строд созвал общее собрание. Оно проходило при горящем камельке и зажженных светильниках, чтобы видеть лица товарищей. Дверь в хотон оставили открытой, раненые все слышали и тоже могли подать голос. Дежурная смена прислала своих представителей.
Все понимали, что если под угрозой артиллерийского обстрела они сложат оружие, перед своими отвечать не придется, а в плену им точно будет не хуже, чем сейчас, но штаб в лице Строда и послушных ему Кропачева с Жолниным легко нашел причину, почему сдаваться нельзя: тогда взятое у них вооружение будет использовано для похода на Якутск.
Пепеляева мало интересовали оставшиеся у осажденных четыре увечных пулемета. Боеприпасы были важнее, но и без них можно было пока обойтись. Главное – он уверовал сам и сумел убедить других, что для успешного наступления на Якутск надо вынудить Строда к сдаче, хотя обескровленный, лишенный обоза, обремененный почти сотней раненых Сводный отряд был не в состоянии угрожать тылам Сибирской дружины. К концу февраля в осаде Сасыл-Сысы ясно проступает иррациональное начало. Крепость из балбах становится фетишем, обладание ею – целью, а не средством. У Пепеляева была возможность оставить ее и двигаться на Якутск, чтобы не дать Байкалову перехватить инициативу, но то, чего не удается избежать, кажется потом неизбежным – так проще оправдать собственные ошибки.
Пепеляев любой ценой хотел сломить Строда, тот – не уступить, выстоять, и оба маскировали это стратегическими резонами. Осада превратилась в поединок между ними, при этом за все ее время они друг друга ни разу не видели вблизи и никакой враждебности друг к другу не испытывали, равно как их подчиненные.
Через год, на судебном процессе в Чите, адвокат Пепеляева найдет выразительные слова, чтобы передать нерасторжимое, мучительное единство тех и других: «Над ними было одно небо, которое ставило их всех перед лицом вечности, и глубокий снег, как саваном, окутывал их замерзающие члены».
Кажется, белые и красные, подобно троянцам и грекам, сошлись на этом пятачке, подвластные высшим, надмирным силам, которые через них разрешают спор об устройстве мира людей. Покорность общей судьбе не предполагает взаимной ненависти, и когда Пепеляев и Строд встретятся в зале суда, каждый выразит уважение другому.
Под пером Строда осада Сасыл-Сысы обернулась ярчайшим воплощением первого из перечисленных Борхесом четырех вечных сюжетов мировой литературы – истории крепости, которую штурмуют и обороняют герои, но при холодном взгляде заметен окутывающий это проклятое место морок азарта и бессмысленного соперничества. Строд, как можно понять из его книги, возражений не терпел и все важнейшие решения принимал сам, создавая лишь видимость их обсуждения, а у Пепеляева авторитет был так высок, что никому, включая Вишневского, не приходило в голову сомневаться в логике его действий, тем более – просить у него каких-либо разъяснений.
Пепеляев не был откровенен даже с близкими людьми и поверял душу только дневнику. Это помогало ему разобраться в собственных чувствах, но после приезда из Усть-Миля в Амгу серенький блокнотик был надолго заброшен. Следующая запись появится в нем почти через три месяца, в конце апреля.