Читаем Зимний скорый полностью

Да и то сказать, суммы им выплатили оглушительные. Во всяком случае, на взгляд Григорьева. Он, печатавшийся редко и всегда удивлявшийся в душе, что, публикуя твой текст, пропуская тебя к читателям, тебе за это еще и платят, никак не мог свыкнуться с величиной гонораров. Она противоречила всему его жизненному опыту. На этот раз ему отсчитали в кассе издательства за «Легенду» в полсотни машинописных страничек, — измерять объем рукописей в «листах», по-писательски, он так и не привык, не чувствовал этих абстрактных «листов», — отсчитали, отвалили ЧЕТЫРЕСТА ВОСЕМЬДЕСЯТ целковых! Его, ведущего инженера, двухмесячный заработок! (А то, что писал он когда-то эту самую «Легенду» — урывками, вечерами, по фразе, по абзацу, по полстранички в неделю — больше года, что вышла она в свет крохотным тиражом через много лет после завершения, что ж тут поделаешь? Такая у него жизнь.)

Вокруг шумели сорокалетние «молодые». В трезвости, в деловом общении с полноправными обитателями писательского Дома, они носили на лицах положенную им, как рядовому и зависимому литсоставу, перманентную иронию. Смеялись над всем и, кажется, с наибольшей готовностью похохатывали сами над собой. Но в застолье, в приливе багровости от проглоченной водки, плавились их ироничные маски, а голоса начинали звучать громко и раздраженно. Подавленные обиды, унижение незаслуженной второсортностью — всё прорывалось с алкогольными парами. Пусть, как сквозь клапан, с инстинктивно сдерживающей даже во хмелю опаской, гоготом, а не криком, — но все-таки прорывалось. А Григорьев следил за ними, словно со стороны.

Вот еще одна загадка странного Дома: эти «молодые», презиравшие и высмеивавшие друг друга, всё равно были единой компанией. А он, никого не высмеивавший, не завидовавший ни мастерству других (что завидовать? у них так получается, у него — так), ни тем более чьим-то публикациям, — именно он и был среди них чужаком.

Они никогда не задирали его, как задирали друг друга. Больше того, сверхчутье, которое улавливало исходившие от них эмоциональные токи, вообще не распознавало недоброжелательства. Ему искренне отвечали интересом на интерес, но словно издалека. Он чувствовал: сблизиться им невозможно, даже если бы он попытался. При всем уважительном отношении к нему, они ощущали его чужим настолько, что присутствие его их порой как будто стесняло.

И ведь не в том была причина его отверженности, что он, единственный из них, сохранял свою неписательскую профессию и работал в полную силу. (Все «молодые», кем бы ни были когда-то, — рабочими, инженерами, учителями, — давно уже сидели операторами в котельных. Зарплата — скудные сто двадцать, зато сутки дежурства у котлов, трое суток свободных, и возможность писать, и голова не болит от служебных забот.) Нет, работа была ни при чем, хотя бы потому, что неписательское бытие друг друга, всё не связанное с рукописями, протекавшее вне странного Дома, вне издательств и редакций, здесь никого не интересовало. В этом униженные «молодые» странно напоминали победоносных «полубогов» с кафедры. Для тех тоже все интересы и действия замыкались в собственном мирке.

И ведь не были начисто бездарны даже «полубоги», а среди «молодых» встречались и по-настоящему талантливые. Что же их все-таки обезличивало? Обезличивало и сплачивало между собой, при всем взаимном соперничестве?

Понять «молодых» в этом отношении казалось интереснее, чем «полубогов». Движение «полубогов» по их колее — от аспирантуры к кандидатской, затем к докторской, к должностям доцента, профессора — сохраняло хотя бы видимость респектабельности. Но «молодые»-то, «молодые», ненавидевшие свою колею, зачем так стремились в нее, роились во внутренностях странного Дома, высиживали в кафе возле литофицеров, с готовностью отзывались смехом на ядовитые шутки в свой адрес? Ради чего? Ради того, чтобы когда-нибудь вступить в Союз писателей, сидеть в том же кафе за рюмочками и чашечками уже в качестве полноправных обитателей Дома и постепенно повышаться в писательских чинах, изменяя выражение лица от скуки к вялой снисходительности, потом к сонной брезгливости, а если очень повезет — к полному отвращению? Всё только потому, что нет иного пути даже для того, чтобы просто печататься? Но вот и Григорьев понимает, что нет иного пути, а он — не с ними. Так что же его все-таки от них отделяет?

Почему-то вспомнился Шекли: космического путешественника, возвращающегося из межзвездных странствий, подстерегает опасность, он может прилететь не на Землю, а в один из бесчисленных Искаженных Миров. И не сумеет обнаружить свою ошибку, потому что тот, кто попадает в Искаженный Мир, изменяется сам. Вернувшись в родную деревню, такой путешественник не удивится тому, что его отец пасет крокодилов, что их старая домашняя мышь ловит кошек, а деревья, растущие вокруг дома, осенью выдергивают корни из почвы и улетают на юг. Для него всё будет так, как прежде, так, как должно быть. Разве у него у самого не три ноги, не две головы, как у всех окружающих людей!

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже