Читаем Зимний скорый полностью

Становились ночью, в темноте. Немцы были всего на расстоянии километра — за бетоном фортов, за броневыми колпаками. Форты уже и авиация наша бомбила, и полевые пушки долбили, — да что сделаешь, крепость. А им-то, легко сказать «встать», — два часа приводить свои махины из походного положения в боевое: соединять ствол со станком и основанием, вкапывать, подгонять, закреплять, свинчивать.

Осветительные ракеты растворяли темноту-спасительницу. Ее грызли очередями немецкие пулеметы, и трассирующие пули сыпались в лицо горящими иглами. Рядом полыхал трактор-тягач. Стонали раненые. Пальцы на рукоятках домкратов, на полированной стали механизмов скользили в масляной смазке и чужой крови.

Работали с безумной быстротой. Гнал даже не страх, а какая-то невесомость, в которой горячо всё сплавилось: и то, что войне конец, а потому особенно жутко, нестерпимо теперь погибать, и разрывающая душу ненависть к тем, стрелявшим из фортов, что убивали еще, несытые, в самом конце убивали, и чувство мощи своей — вот этой сокрушительной стали, чувство всей победы своей. И работали под расстрелом, точно летели, отчаянно, задыхаясь, — вперед, вперед, еще что-то успеть, установить, затянуть, пока минута, пока секунда твоя.

А когда, наконец, в рассветных сумерках полыхнуло вулканами дульное пламя и громом раскололся воздух, — с одного километра, с прямого выстрела, в упор, — когда вспучились и заклубились над фортами пробиваемые вспышками разрывов тяжкие, черные тротиловые облака, когда полетели сквозь дым во все стороны, едва не под ноги им залетая, осколки раздробленного бетона, — это был уже самый высший полет. По облакам, по звездам и Млечному Пути — сбитыми, вязнущими в развороченной земле сапогами. Оглохшие, черные от пороховой копоти, шатающиеся, неистовые, они заряжали, заряжали, заряжали…

— Лекарства! — хрипло выдыхая, говорил отец с дивана. — Ты там, куда едешь, лекарства мне смотри!

На столике перед ним громоздились горкой игрушечно-яркие коробочки, флакончики, трубочки с сильнейшими сердечными средствами. Поблескивал круглым стеклом аппаратик для измерения давления, лежала пачка смятых рецептов. Последний, одинокий рубеж обороны.

— Нигде нету, — говорил отец. — Я уж все аптеки обзвонил. А куда прикреплен, как ветеран, в ту каждый день звоню. Всё завоза ждут, а у меня таблетки эти кончаются.

— Привезу! — бодро отмахивался Григорьев. — Когда я тебе не привозил! В позапрошлом году, помнишь, то средство венгерское? В Ленинграде, в Москве не достать, а в Саратове — навалом, с уличных лотков свободно продавали. Давай рецепт, в Томске посмотрю, на обратном пути в Казани зайду — где-нибудь куплю.

Отец медленно, словно и это давалось с усилием, перевел взгляд на Григорьева. И вдруг, в его больных, налитых кровью глазах сверкнул огонек иронии, какая-то прежняя искорка того, моложавого, крепкого мужика, не дурака выпить, что, возвращаясь с завода, в колодце-дворике пятидесятых годов горласто выкрикивал своего сынка, и когда тот, весь перепачканный, скатывался под ноги ему с поленниц, орал на него с веселой сердитостью, на зависть ребятам постарше, тем, что росли без отцов.

— Прочитал я… поэму твою, — сказал отец. — Забери.

Григорьев не любил, когда родители читали то, что он пишет. Они давно и не спрашивали. Но в прошлый раз отец вдруг потребовал — «дай!», а с собой как раз оказался «Белёсый свет», то, что совсем бы не хотелось давать, и никуда не денешься, пришлось оставить.

— Прочитал, — повторил отец. — Печатать-то ее возьмут?

— Пока нет.

Отец кивнул, будто и ожидал того. Он уже снова глядел мимо Григорьева, высматривая что-то, ему одному видимое, и лицо быстро заплывало прежней горестной рассеянностью. Но мысли его, видно, были сосредоточены.

— Странное ты чего-то сочинил, — сказал отец. — На стихи похоже, а строчки нескладно кончаются.

— Это белый стих.

Отец покивал:

— Да в общем-то, понятно написано. Хоть и нескладно… — И вдруг, так же тихо и хрипловато выговорил: — Жалко мне тебя.

Григорьев даже дернулся.

— Жалко… — повторил отец. — И не помочь ничем. У вас теперь всё по-другому.

— Папа!

Отец только чуть поморщился, глядя всё так же мимо:

— Молчи! Будет тебе хорохориться! По-другому, говорю…

Он затих, не то собираясь с силами, не то задумавшись. Потом спросил:

— Я тебе рассказывал, как войну начал? Мы ведь в Белоруссии стояли. Лето было, солнышко, тишина. Собираемся на ученья. И вдруг, в миг единый — как рухнет всё!..

Отец перевел дыхание, и голос его зазвучал резче, уже без горловой болезненной хрипоты:

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже