Читаем Зимний скорый полностью

— А вино дешевое, крепленое, знаешь как теперь называют? «Солнцедар» этот, «Южное» и всю такую дребедень? БОРМОТУХА! Мне сказали, я целый день смеялся. Да уж, народ у нас за словом в карман не лезет. Сделать ничего не могут, так хоть языком почешут. Вот всё в язык и уходит… Да ладно — водка подорожала, меньше пить не станем и больше не начнем. Лишь бы наши бояре не учудили, как в Польше, цены на всё вдвое влупить. Слыхал, что там было, у поляков?

— Рабочие бастовали.

Отец нахмурился. Сказал жестко:

— Там рабочих — расстреливали.

— Как расстреливали?

— А как рабочих расстреливают? По демонстрации — из автоматов. Ребятки мои из цеха несколько дней в курилке только об этом и гудели.

— Они тоже «голоса» слушают?

Отец усмехнулся:

— А кто теперь вражьи голоса не слушает? Хотя и в наших газетах, если с умом читать, кое-что вычитать можно… Я-то в разговоры эти не влезаю, я всё же вроде начальника, а ребята, слышал, говорили: всё было так, как у нас при Николке в «Кровавое воскресенье», или как при Никите в Новочеркасске.

Лицо и голос отца были сейчас похожи на лица и голоса всех рабочих из цеховой курилки. Опять Григорьев ощутил виновато, что вырвался из того мира, пусть недалеко, но вырвался. А отец — там остался, там живет.

И еще — Новочеркасск… Отец сказал: «гудели». Теперь, в конце семидесятого. А когда-то, в шестьдесят третьем, цеховые работяги, матерившие остервенело любое начальство, издевавшиеся над Хрущевым, сразу понижали голос при упоминании Новочеркасска и умолкали, точно проглатывали страшное слово. Так и осталось оно, вроде бы не раз услышанное, не договоренным до конца, не ясным и отпугивающим от самого желания узнавать. Слово-призрак, обозначавшее нечто потустороннее. То, чего не могло быть, то, во что всё равно невозможно поверить.

Отец, будто угадав его мысли, внимательно посмотрел на него. Сказал:

— Всё ж таки, ты интеллигент уже у меня. В другой компании обитаешься… — Он взял стопку: — Но — молодцы поляки! Гомулку согнали, Герека назначили. Этот, вроде, правильный парень. Юнцом в Испании воевал, потом в сопротивлении, настоящий коммунист. Может, дело и наладит. Молодцы! Не то, что наши тюхи-матюхи безропотные. Поляки и за нас постарались. Может, и у нас теперь они побоятся цены вздувать.

Кажется, впервые Григорьев услышал, как отец говорит «они».

— Ну, сынок, с Новым, семьдесят первым годом! За тебя, за Ниночку, за вашего маленького! Уж ему-то, наверное, будет полегче жить.

10

— Нет, — сказал он, — ты не права, Аля. То, что тебе кажется эгоизмом, равнодушием, это… даже не знаю, как сказать. Может быть, это сдержанность? Понимаешь, наше поколение приучено молчать, крепко приучено. Мы всё время пытаемся что-то сделать, мы надеемся на перемены, но редко говорим об этом вслух. А вы — не делаете ничего, зато говорите громко и смело. Эти твои мальчики…

— Они свободны! — сказала Аля. — Они ничего не боятся!

— А чего им бояться? Они безвредны. Я не говорю, что мы лучше. Мы — другие. Эти тринадцать лет между нами… Я понимаю тебя. Я тоже легко и свободно чувствую себя только с ровесниками.

— И с ровесницами? — ревность всё же кольнула ее.

А ведь на этом можно было бы сыграть, — подумал Григорьев. — Ну разумеется: вовсе не так уж сложно было бы играть с ней и удерживать ее достаточно долго. Так в чем же дело? Играть не хочется. Знаешь, что ничем не оправдается трата души и нервов на игру. Ничем — ни алиной восторженностью, ни ее нежным телом. А теперь уже ни сил, ни времени не осталось даже для последней игры. Для того, чтобы хоть раздразнить ее напоследок — и расстаться с чувством победителя.

И он сказал только:

— Женщины — другие люди. У них и время течет по-другому.


Летом 1972-го реставраторы очистили Исаакиевский собор от копоти и грязи. Он поплыл — непривычно белый, легкий, с розовыми теплыми колоннами. Даже промытый золотой купол, утратив тяжелый блеск, растворялся в небе чистым сиянием. И удивленно писали о нем ленинградские газеты. Вспомнили, что у Садовникова и других старых петербургских художников Исаакий — такой. Таким изначально он был построен!

Григорьев рассказал об этом Димке. Тот усмехнулся:

— Знаю. Съездил, посмотрел.

— Всё в точности, как ты рисовал для экзамена! — восхищался Григорьев. — Здорово ты угадал тогда!

— Не угадал, а разглядел. Да что толку.

— А картонка твоя вступительная цела?

— Давно выбросил.


Кажется, именно тем летом и поразился Григорьев тому, как вообще изменился город за двадцать лет со времени их детства. И дело не в громадных районах новостроек, выросших по бывшим окраинам. Центр изменился, центр!

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже