Когда-то, десятилетними мальчишками, они любили заходить в комиссионные магазины. Разглядывали издалека диковинные фотоаппараты и с особым восхищением — старинные микроскопы, медные, гравированные узорами. (Бог знает, кто их тогда, в Ленинграде пятидесятых, продавал и кто покупал!) И вот теперь у него на столике два микроскопа: строгий и черный, как дипломат во фраке, тысячекратный биологический, а рядом — стереоскопический МССО с измерительной шкалой и ослепляющей в полутьме подсветкой. Вот выстроились в ряд, по росту, омметры — от школьного ММВ, торопливого и легкомысленного, в пластмассовой коробочке, до огромного сверхточного МО-61 в стальном чемодане. И еще — измеритель емкостей, осциллограф, амперметры, вольтметры, генераторы импульсов. И несколько прогнувшихся полок, забитых книгами, справочниками, научными журналами — законы царства, его история, философия, публицистика.
Усталость настигала сразу, как только, закончив работу, он выходил и запирал дверь «клетушки»: тяжелым рысьим прыжком наваливалась на плечи. Тело становилось ватным. Он брел в сумерках к проходной. На пустой территории не встречалось ни души, опечатанные здания стояли темные. Только в одном цеховом корпусе, где работала вечерняя смена, светились окна, гудели вентиляторы и повизгивали металлом станки. Разожженный мозг, отделенный от вялого тела, еще перемалывал добытые цифры, неожиданные зависимости, проглянувшие в изломах графиков.
Советоваться было не с кем. Звал, звал к себе Виноградова, тот обещал, обещал прийти, и всё не приходил, а потом, виновато улыбаясь, разводил руками: текучка заела, проклятая, всё что-то валится на голову срочное-сверхсрочное, никак не вырваться к науке.
Зато Виноградов не отдавал его больше в поездки в подшефный совхоз. Другие сотрудники, недовольные (кому охота бросать на полмесяца свои горящие дела и отправляться то пропалывать брюкву летом, то вытаскивать ее, созревшую, из осенней грязи!), пытались возражать: «Почему снова меня? Вон, Григорьев еще в этом году не ездил!» Но Виноградов резко отвечал: «Григорьева не трогать! У него работы полно!» И даже на овощную базу — ежемесячную повинность всего отдела день-два перебирать заплесневевшую морковку или подгнившие яблоки — без крайней необходимости старался его не посылать.
Едва у Григорьева прошел трехлетний срок распределения, Виноградов тут же пробил для него повышение оклада. Теперь Григорьев получал сто тридцать рублей, а со всеми премиями набегало сто семьдесят. Деньги немалые. Больше, чем зарабатывала Нина. Хоть на какое-то время, пока она не защитила диссертацию, — все-таки больше. Это не только утешало его мужское самолюбие, это было спасением. Цены росли, росли. Женские сапоги-чулки, — новая и, на его взгляд, нелепая мода, — стоили сотню. За очередную квартирку, которую он снимал, платить приходилось уже шестьдесят. Правда, мытарства с жильем заканчивались: у Нины в институте подходила очередь на «кооператив». Но за однокомнатную кооперативную квартиру выложить предстояло такую астрономическую сумму, что при одной мысли об этом начиналась зубная боль.
У Нины тоже наступали горячие дни. Еще в прошлом году она приходила домой рано, в хорошем настроении. Весело рассказывала о новостях кафедры. Григорьев слушал и даже завидовал насыщенной легкости ее жизни. В мирке двух институтских коридоров, в двух десятках лабораторных комнат и кабинетов, среди полусотни людей, как в закупоренном вертящемся калейдоскопе, возникало столько интересных ситуаций! И всё было так комфортно, так по-домашнему уютно. Здесь тоже стремились достигнуть цели, но цель всегда лежала внутри самого мирка — статья, ученая степень, должность. Здесь тоже шла борьба, и часто — по масштабам мирка — не на жизнь, а на смерть, но и она походила на фехтование внутри огороженной площадки.
Однако грянул и для Нины час пик. Теперь, когда до защиты диссертации оставались считанные месяцы, она работала на кафедре допоздна. Как ни засиживался он в своей «клетушке», всё равно обычно возвращался раньше и успевал приготовить ужин до ее прихода. Она появлялась совсем замученная: бескровно-бледное лицо, синеватые тени под глазами. Даже говорила с трудом и почти не хотела есть. Сердилась, если он пристально смотрел на нее, такую милую в этой усталости и такую от него отдаленную. Он успокаивал себя: всё нормально. Просто у них, у обоих, трудное время, надо его пережить.
О себе он, впрочем, догадывался: у него, скорей всего, ничего уже не изменится… Всю жизнь просидеть в «клетушке»? А почему нет, что тут плохого? Может быть, и Нина в конце концов это поймет. А сейчас ей было не до него. И как-то так вышло, что им обоим стало не до Алёнки, оказавшейся в итоге на руках у тещи.