Они оказались равны друг другу. Безнадежно равны. Как два фехтовальщика, столь сходно совершенных в своем мастерстве, что ни один из них не может нанести укол другому, ибо каждый выпад парируется. Как два шахматиста-виртуоза, что никак не могут доиграть становящуюся бесконечной партию.
А лето уже проходило. И войска, измученные беспрерывными маршами в зной, по гиблой местности, таяли от болотной лихорадки и кровавого поноса. Еще несколько недель, и обе армии обессилеют до такой степени, что им останется лишь разойтись.
Ну что ж, и он, и Тюренн хотели, маневрируя, получить преимущество перед началом сражения. Раз это не удалось обоим, значит, надо попытаться вступить в битву с равных позиций. Но ведь тогда всё может решить случайность — исход сражения, судьбу кампании, его собственную судьбу. Случайность!..
Той ночью он, одинокий, по собственному порыву совершил то, что давно уже совершал только по обязанности и в присутствии других: он МОЛИЛСЯ. Огромный седоголовый старик стоял на коленях перед распятием, водруженном на походном столике, и не затверженные с детства чеканные фразы латинских молитв срывались с его губ, а почти бессвязные просьбы на его родных языках. Жарким шепотом, по-итальянски и по-немецки, он умолял Господа и Пресвятую Деву, чтобы они — единственный раз и последний — даровали ему, ничтожному, грешному, свое чудо. Ту самую случайность успеха, ту самую случайность победы в РАВНОМ БОЮ.
Ныли колени, ныла спина. От поклонов к голове с болью приливала тяжелая кровь. Колыхались огоньки свечей на столике, и в шатре метались тень от распятия и его собственная тень. А он всё молил, молил о победе. Не для Священной Римской империи. И кажется, уже не для Истории. Для себя одного. Потому что только победа, — пусть не заслуженная, пусть дарованная чудом, — только победа могла принести мир и покой его душе.
Наутро он приказал отходить к Оттерсвейеру, где распростерлось большое, ровное поле, окаймленное редколесьем.
Имперская армия едва успела занять там позиции, как разъезд конной разведки прискакал с донесением: в направлении Оттерсвейера двинулись и французы.
И еще через день на противоположной стороне поля, за кустарниками, потекли потоки синих, красноватых, серых — по цвету полковых мундиров — человеческих масс. Посверкивали, перемещаясь, медные блёстки орудий. Поднялись дымки костров. На травяной зелени зачернели полоски вывернутой лопатами земли, обозначая линии траншей. Там готовилась к битве французская армия.
Старый фельдмаршал не мог удержаться: то и дело, как любопытный мальчишка, прищурив один глаз, вскидывал подзорную трубу. Окружающие почтительно стихали. Откуда им было знать, что в эти минуты он вовсе не строил планов завтрашнего боя. Он просто разглядывал муравьиное копошение на той стороне, и мысль, что среди этих сливающихся друг с другом фигурок, пеших и конных, он сейчас, впервые в жизни, быть может, видит самого Тюренна, вызывала в нем охотничий азарт и молодящее возбуждение.
Вечером на военном совете он не дал никому сказать ни слова. Говорил сам, коротко и грозно:
— Завтра — сражение, которое решит судьбу кампании и всей войны. Французы рыли траншеи, но мало и небрежно. Тюренн не думает обороняться, он постарается атаковать. Очень хорошо! Главное — выдержать первый удар, а там дело пойдет. Пусть всем солдатам объявят: если кто-то из них дрогнет под огнем или в рукопашной схватке и побежит, его застрелит на месте ближайший офицер. А в тылу наших позиций, на холме, поставлены две шестифунтовые батареи. И если какой-нибудь отряд вздумает побежать целиком, по нему откроют огонь картечью…
А потом он долго стоял у своего шатра. Веяло прохладой. Солнце садилось. Огненный закат и темная синева небосвода обещали назавтра погожий день для битвы.
Тянуло горьковатым дымом костров. Слышалось пение солдат. Еще вчера проклинавшие изнурительные переходы, солдаты теперь, конечно, сожалели о них. На переходах они не видели противника и по ним никто не стрелял. Солдаты волновались: утром им предстояло идти в огонь и умирать. Они подбадривали себя песнями. Наверняка, пили. Перед боем, несмотря на любые запреты, они всегда исхитрялись достать вино. Кажется, они достали бы его и посреди пустыни. Как они все дрожали за свои никчемные жизни!
А ведь он тоже испытывал страх. Но страх совсем иного рода. Это была высокая боязнь Творца, который взялся переустроить мироздание и в нерешительности медлит самые последние мгновения, прежде чем сказать: «Да будет свет!» Ибо не уверен, возникнет ли по его слову и его усилию именно та Вселенная, которой он желает? А если возникнет, обрадует ли она его так наяву, как радовала в мечтах?
Только бы удалось заснуть и проспать хоть несколько часов, чтоб завтра управлять боем с ясной головой…