Равным образом в обоих случаях свобода есть не что иное, как безусловное подчинение
: лишь безусловно подчиняясь моральному закону, мы можем быть свободны (в отношении наших «патологических» склонностей – согласно «главным» этическим сочинениям Канта и в отношении «прирожденной» склонности к злу – согласно «Религии»), и мы можем иметь права, т. е. свободы, лишь столь же безусловно подчиняясь политическому Закону.Именно эта параллель между моральным законом и политическим Законом приводит Канта к очень сильной (и, как увидим далее, очень спорной) формулировке такого рода: «…повинуйтесь правительству, имеющему над вами власть
(во всем, что не противоречит внутренне моральному), – это категорический императив»[328]. Ни более ни менее! Однако параллель между подчинением моральному закону и политическому Закону наталкивается на огромные и, похоже, непреодолимые трудности, борения с которыми и задают скрытый, но местами пробивающийся на поверхность лейтмотив кантовских рассуждений о «невозможности» революции.Начнем с того, что напомним: кантовский моральный закон в принципе
не имеет автора и начала. Понятие «законодатель» в применении к нему означает всего лишь «создатель обязательности по закону», а отнюдь не «создатель закона»[329]. С политическим Законом этот фокус никак не проходит. Политический Закон мог возникнуть только в некоторый момент истории и только в результате чьих-то действий против кого-то, пусть даже эти насилуемые «кто-то» были в конечном счете облагодетельствованы даром «гражданского общества».Для самого Канта такое сугубо историческое и сугубо насильственное происхождение любого
политического закона, создающего народ как определенную форму общности людей или «форму государства» (в отличие от формы правления и всех других административно-организационных устроений общественной жизни), как сказал бы Карл Шмитт, не подлежит никакому сомнению[330]. Именно несомненность такого начала политического Закона побуждает Канта стращать своих читателей ужасами, которые непременно последуют из их чрезмерной любознательности, из их попыток доискиваться, на каком основании возник Закон, и грозить им наказаниями за само желание такие попытки предпринять[331]. Можно сказать, что ключевая идеологическая задача, которую Кант ставит перед собой и теми, кого он надеется привлечь на свою сторону, в том и состоит, чтобы реальное «историческое основание гражданского устройства» представить в качестве «идеи как принципа практического разума»[332]. Иными словами, необходимо помочь Закону обеспечить забывание собственного происхождения – «закону, который столь священен (неприкосновенен), что стоит лишь практически подвергнуть его сомнению, стало быть хотя бы на миг приостановить его действие, как это уже становится преступлением, представляется таким, как если бы он исходил не от людей, а от какого-то высшего непогрешимого законодателя…»[333].Не нужно спешить упрекать Канта в попытках сокрытия
реальных «исторических оснований» Закона и любых политических институтов и в их мистификации в качестве воплощений «принципов практического разума». Даже Ницше как философская немезида Канта вряд ли упрекнул бы его за такой маневр «сокрытия и мистификации». Наверное, Ницше сказал бы, что этот маневр – проявление «здравого инстинкта», определяющего, «когда нужно ощущать исторически и когда – неисторически». «…Историческое и неисторическое одинаково необходимы для здоровья отдельного человека, народа и культуры», и уметь «хорошо и вовремя забывать» – очень важное условие политической стабильности[334]. Вопросы, которые можно адресовать Канту в связи с этим маневром, таковы: во-первых, достаточно ли полным и успешным был его вариант забывания («исторических основ»), во-вторых, с чьей стороны произведено его забывание, ибо «забывания вообще» не бывает – оно бывает только во имя кого-то или чего-то и против кого-то или чего-то. Начнем с первого.