Читая некоторые записи Цветаевой, сделанные на пароходе (с записной книжкой Марина Ивановна не расставалась никогда), можно подумать, что она отправилась в туристскую поездку. Так внимательно рассматривает она берега, так любуется красными, приветливыми крышами Швеции, сказочными лесами Дании, замком – крепостью – храмом Копенгагена. «Стояла и глядела и от всей души посылала привет Андерсену – плававшему по тем же водам». А какие закаты на море! С малиновой пеной волн, а на небе – «золотые письмена». «Я долго старалась разобрать – что там написано? Потому что – было написано – мне ». Ей «безумно» нравится Балтийское море, гораздо больше, чем Средиземное. Правда, есть и такая запись: «Ходила по мосту, потом стояла и – пусть смешно! – не смешно физически ощутила Н<аполеона>, едущего на Св. Елену. Ведь – тот же мост: доски. Но тогда были – паруса, и страшнее было ехать». И все-таки в жизни Цветаевой лучше этих дней больше не будет ничего.
Пароход прибыл в Ленинград. На следующий день она уже была в Москве. Когда-то она мечтала вернуться в Россию «желанным и жданным гостем». Надо ли говорить, что о прибытии Великого русского поэта не оповестили газеты? На вокзале ее встречала только Аля. Сергей Яковлевич болел. Наверное, первый вопрос Марины Ивановны был о сестре Асе: почему от нее так долго нет писем? И тут уж Аля вряд ли скрыла: и Анастасия Ивановна, и ее сын репрессированы. За что? На этот вопрос дочь ответить не могла. Да скорее всего она об этом мало и думала. Аля была поглощена своим счастьем: она влюблена и любима. В журналиста Самуила Гуревича, по совместительству работавшего и на органы. Вероятно, ему было поручено наблюдать за Алей, но он вошел в роль и увлекся не на шутку.
Из Москвы Цветаева с Алей сразу же поехали в подмосковный поселок Болшево – там на даче, принадлежащей НКВД, в поселке «Новый быт» жил теперь Сергей Эфрон. Дача была на две семьи – вторую половину занимали его друзья по Парижу и по «совместной работе» – Клепинины. (Под фамилией Львовы, а Сергей Яковлевич жил под фамилией Андреев.)
Как они жили? Дмитрий Сеземан вспоминает: «…в 1938 году жизнь на болшевской даче протекала странно, хотя и спокойно. Странно потому, что обитатели ее жили безбедно, несмотря на то, что из нас всех только Аля работала в редакции московского журнала «Ревю де Моску» на французском языке [40] . Сам же Сережа предавался сибаритству, совершенно не свойственному тогдашней советской жизни. Он читал книги, журналы, привозимые Алей из Москвы, иногда жаловался на здоровье, не уточняя, что у него болело (в это время Сергей Яковлевич уже действительно был серьезно болен – сдало сердце. – Л.П .), и ждал гостей. Гости у нас не так чтобы толпились, однако бывали. Приезжала Сережина сестра Елизавета Яковлевна Эфрон <…> Она была режиссером у знаменитого чтеца Дмитрия Николаевича Журавлева, который часто ее сопровождал и пробовал на ней свои новые работы.
В такие дни, вернее вечера, болшевский дом как бы отключался от внешнего мира, в котором царили страх, доносительство и смерть. И вокруг камина возникала на несколько часов прежняя прекрасная жизнь». Знал ли Дмитрий Сеземан тогда про «страх, доносительство и смерть»? Вряд ли. Это уже взрослый человек приписывает свои знания подростку. Но разницу между обычной атмосферой в доме и этими вечерами он почувствовать мог.
Продолжим воспоминания Сеземана: «…случалось, что в тот же день, но несколькими часами раньше из Сережиной комнаты из-за деревянной перегородки вдруг раздавались громкие, отчаянные рыдания, и мама бросалась Сережу утешать». О чем он плакал? О погибших по его вине друзьях? О том, что ждет его и его семью? Или потому, что «обманула та мечта, как всякая мечта»? Наверное, обо всем сразу.
«Страх, доносительство и смерть». Все обитатели дома, конечно, знали, что многие их друзья-репатрианты арестованы. И догадывались, что и их не минует чаша сия. Доносительство тоже не миновало болшевский дом. Там жили друзья, которые любили друг друга, в присутствии друг друга позволяли себе высказывания, за которые в те времена отнюдь не гладили по головке (особенно Н. Клепинин, прикладываясь к рюмке, – он делал это чаще других)…И информировали соответствующие органы о том, что говорилось в тесном кругу. То есть попросту: «стучали» друг на друга.