Мужчина был довольно упитанным коротышкой, с округлыми темно-красными глазами над пухлыми щеками, когда-то багровыми, но благодаря загару ставшими апельсинового оттенка. Его небольшой нос задорно устремлялся к небесам, а припухлость на нижней губе, выдававшая в нем любителя нюхнуть табачку, заставляла уголки рта приподниматься, отчего казалось, человек всегда улыбается. Он старался держаться прямо, выгнув грудь колесом, а при ходьбе подпрыгивал, чуть ли не на каждом шагу высоко вздергивая пятку. В общем, это был мужчина лет сорока пяти, отзывавшийся на имя Фич и постоянно хмыкавший себе под нос, когда таскал обитые сталью ящики с грузовика в стерилизационную и обратно.
После того как возмутитель спокойствия удалился со сборища у реки, всем вспомнилось, что, едва появившись на фабрике, он стал вызывать у всех ощущение некоей странности. Однако никто, даже сам Морфи, не смог бы растолковать, в чем же она заключалось.
— Псих, — изрек Морфи, что отнюдь не прояснило ситуацию.
Фич явно знал какой-то секрет, правда, хранил его при себе и говорил мало: как и все остальные, он не отличался изысканностью речи, — да и молчание его было столь же двусмысленным, как и слова. Нет, тайна сквозила во всем его облике — в развороте по-мальчишески круглой головы, в огоньках, озарявших карие глаза, в том, как он говорил в нос, и даже в том, как забавно надувал щеки, когда расплывался в улыбке. Фич явно обладал ироничным и даже злобным умом, критиковавшим все, что попадалось на глаза. Он выработал своеобразную манеру поведения — рассеянность вкупе с нарочитой серьезностью. Такую частенько демонстрируют занятые папаши по отношению к своим чадам и их увлечениям. Слова, жесты и обычная внимательность Фича почти не скрывали его озабоченности чем-то другим, что вот-вот должно было свершиться: он словно выжидал, пока у него родится очередная острота.
Фич и Морфи работали рядом. С самой первой ночи, проведенной в бараке, между ними возникла враждебность, причем ни один из них не стремился сделать шаг к примирению. А через три дня она лишь упрочилась.
Был ранний вечер. Рабочие, как обычно, бесцельно слонялись между постройками и берегом реки, готовясь в скором времени отойти ко сну. Фич заглянул в барак, чтобы взять из-под матраса жестянку с нюхательным табаком. Когда он вошел, Морфи как раз произносил очередной монолог.
— …Конечно же, нет, — разглагольствовал он. — Не кажется ли вам, что Господь, уж если он есть и в самом деле столь могуч, едва ли сумел бы учинить подобное безобразие, а? Чего, скажите, ради?! И что бы это дало ему?
Веснушчатый парень, в прошлом моряк, известный своим дружкам как Сэндвич, хмурясь, прилагал невероятные усилия, чтобы свернуть папиросу. И поэтому, когда он заговорил, голос его был исполнен просто невероятной отрешенности:
— Ну знаешь ли, никогда нельзя сказать со всей уверенностью… Иной раз все выглядит вот так, а потом обнаруживается, что на деле-то все иначе… Не похоже на то, что Бога, скажем так, не существует. Хотя…
Фич, уснащая табаком ноздри, осклабился сквозь пальцы, ухитрившись придать насмешливое выражение даже своему круглому и узкому веку, застывшему над крышкой табачной жестянки.
— Так ты, выходит, один из тех самых парней? — с вызовом спросил он у Морфи.
— Угу, — ответил верзила. Сознавая собственное превосходство, он намеренно сразу принял угрожающий тон. — Если бы кто-нибудь и впрямь доказал мне, да еще и показал, где обитает Бог, тогда уж другое дело… Но мне ничего такого пока не доказывали и не показывали.
— Я уже сталкивался с умниками вроде тебя! — Веселый настрой Фича как рукой сняло. Он говорил с искренним негодованием: — Требуешь, чтобы тебе предоставили так называемые доказательства, прежде чем согласишься поверить? Ну, как хочешь, только погоди немного — на этот раз будут тебе доказательства выше крыши!
— Мне как раз их и недостает. Надеюсь, эти доказательства не на твоем теле, а?
Фич сплюнул.
Морфи перекатился на спину и принялся мурлыкать песенку, посвящая ее небесам Мэриленда, — это был язвительный опус, который «трудяги»[7]
исполняли на мотив «Когда труба позовет молодых, с ними буду и я».[8]Фич презрительно фыркнул и вышел, направившись на берег, к реке. Глухие завывания певца преследовали его до тех пор, пока он не добрался до сосновой рощицы, располагавшейся за двумя рядами дощатых сараев, в которых обитали поляки.