Рем Степанович проследил, как мечутся глаза парня, усмехнулся хмуро.
— Вот и начал ты мне завидовать. — Он подхватил платье с пола, бельишко это, сгреб, смял, кинул на диван. — Ну, женщина. У тебя, что ли, нет никого? Попроще, чем эта? Так оно и лучше, что попроще. Поверь, в главном они все одинаковые. А попроще, значит, притворства меньше, да и возни меньше. — Он устало сел на диван, заученным движением стал растирать ладонью лоб, щеки. Наручники… — Он вытянул сильные руки, заросшие до запястий в рыжину и в седину волосами. Сильные руки. Он стал их разглядывать, сдвинул, будто прикинув, а как им будет в наручниках. — Как же так? — Он раздумывал вслух, забыв на миг про Геннадия. — Жив, оказывается? Жив… Этот знает все изнутри… Худо!
— И ее поведут в наручниках? — спросил Геннадий, мотнув головой в сторону двери.
Кочергин встрепенулся, вскочил, одергивая тунику, затянулся туго-натуго, как бы изготовясь к бою. Меч бы ему короткий за пояс, щит бы в руки — и в бой.
— Ее не поведут, не страшись. Напротив, снимут с запястий кое-какие браслетики и отпустят. Всего лишь дама, заблудшая овца. — Он попытался усмехнуться, разжал губы, но не вышло с усмешкой, зубы вдруг сжались, получилась гримаса. — И за меня не страшись. Не поведут. Меня — нет. За мной, если потянут, столько всего потянется, что… Нет, Гена, за меня не страшись.
— Да я не страшусь. — Геннадий увидел на столике у дивана два фужера, стоявшие впритык друг к другу, — один был допит, другой ополовинен. — Пить хочется, — чувствуя, что в горле пересохло, сказал Геннадий. — Жрать хочется. Замотался я тут с вами. А у меня два вызова не закрыты. Еще уволят меня с вашими делами.
— Попроси кого-нибудь из напарников, сунь четвертной.
— Сунь, сунь! Уже вечер, а завтра суббота. Что я скажу? И не всякому сунешь, как мне.
— Смотря сколько, Гена. Весь вопрос — кому и сколько ему?
— Моя цена по вашим делам — две сотни в сутки?
— Мало? Ну молодчага! Что ж, может, и прибавлю, так сказать, по ходу пьесы.
— Не мало, а шибко много. — Геннадий полез в тесный карман, где угревали ему бедро восемь четвертных. — Взяли бы вы у меня свои бумажки.
— Стой, стой, не шурши. Назад я ничего не беру. Вперед пойдем, Гена. Чего испугался? Ты — посыльный. Какой с тебя спрос? Соседский паренек, длинные ноги. Только и всего! Но ты мне нужен, Гена. — Рем Степанович пошел к двери, отворил, крикнул: — Аня, твои мужики жрать хотят! Мужиков надо регулярно подкармливать, а то они злиться начинают. Или не знаешь?
— Накормлю! Пригребайте на кухню! — отозвался голос Ани. Чему-то она обрадовалась. Что позвал — этому? Не много же ей надо — заблудшей овце.
Они вернулись на кухню. Аня уже стояла у плиты, у чудо-плиты, которую она, похоже, еще не освоила. А там был щиток с программным управлением, там всяких кнопок и рычажков было не меньше, чем в летной кабине сверхзвукового лайнера. Аня же, облюбовав обычный электродиск, который предусмотрительно был вмонтирован в плиту, на первое время, для неопытных хозяек, не прошедших курс на физтехе, уже разбивала о край сковороды яйцо за яйцом, делая это весело, с увлечением, азартно. Опять принялась играть?
Кочергин тоже занялся делом. Он хватал с полок бутылки, сливая в миксер то одну жидкость, то другую, прикидывал, отмерял, он увлекся этой работой. Прикидывался? Этот уж наверняка прикидывался. Брови его то и дело хмуро сходились, азартная улыбочка худо держалась, ужимались губы.
А Геннадий все поглядывал, все изучал их, злясь, что остался, злясь, что глаза прилипли к ее ногам и вздрагивали у него зрачки, когда она вскидывала руки и вскидывался халатик. Верно, что когда мужчина жрать хочет, он становится злым. Изозлился Геннадий, жрать хотелось, да и сбежать хотелось.
Но вот уже сковорода на столе, помидоры нарезаны, появилась брынза, появился лук, появились какие-то флаконы с разноцветными соусами, синие бокалы, зеленоватые рюмки, оплетенные бутылки, графин хрустальный с водкой, подскочил к столу со своим фирменным напитком римский патриций, провозгласил, вскинув сильную руку:
— Осушим кубки, идущие на бой! — И первый и выпил, жадно, обливая грудь. Это шло ему — так пить. Красив он был, этот старый. Такого, что тут спорить, она могла полюбить.
Она и смотрела на него влюбленными глазами. Подхватила, так же вскинув руку:
— Хоть миг, да наш!
Геннадий хлебнул изготовленный Ремом напиток, обжегся, встрепенулся, задохнулся, прослезился и, слыша, как пошел по жилам огонь, стал есть, жадно, как и они, переняв, что они едят руками, ломают хлеб, подхватывают на него куски яичницы, ломают сыр, обмакивая его в соуса, сминают лук у рта, едят жадно, смешливо, впиваясь зубами, как, должно быть, жрали римские центурионы, идущие на бой. Он так же стал жрать, выпачкался мигом, но и повеселел. Отлетели все хмурые мысли. Внутри огонь пылал, рот горел от перца и приправ. Попроще, попроще все стало для глаз. И женщина эта полуголая — то одно откроется, то другое, — чужая, другого женщина, она поближе, поближе к нему стала, придвинулась к нему, хотя прижималась-то она к своему Рему.