Машина въехала на Манежную площадь. Мелькнули между красными громадами Музея Ленина и Исторического неправдоподобные, сказочные, то ли в небо, то ли из неба, сине-золотые купола Василия Блаженного, потянулась лента Кремля, а за стеной купола, крыши, зеркало стен Дворца съездов.
— Что ни говори, сердце России, — сказал водитель.
— Да, да, да, да, — иным голосом и отодвигая свою перегородку, откликнулся Рем Степанович. — Вот, Гена, манеж этот агромадный, а ведь его за шесть месяцев построили. И когда? В начале прошлого века. Ширина у здания сорок пять метров, а его перекрыли деревянными стропильными фермами без единой внутренней опоры. Стало быть, умели строить на Руси. Нечего нам, нынешним, бахвалиться. А какая сила в домике. Как уверенно стоит. Строили для смотра войск в присутствии Александра Первого, а сейчас в нем выставки устраивают. И тогда служил и теперь служит. И коням и людям. Снесут если, дыра в Москве образуется, как образовалась, когда снесли Храм Христа Спасителя. Вон, проезжаем по правую руку. Лужа хлорированная вместо храма.
— А кто же снес-то, начальнички и приказали, — подал голос водитель.
— Разные бывают начальнички.
— Вы бы не снесли, ваша бы когда власть?
— Нет.
— А я так скажу… — Водитель оглянулся, глянул зорко. — Извиняюсь, конечно, но я так скажу… Вполне бы могли и снести. Тогда — храм, сейчас что другое. Это потом мы все умными делаемся, вот я как думаю.
— С такой-то головой в вожди тебя.
— Потому и голова на месте, что руки на баранке. Вы уж меня извините.
Снова откинулся головой и смолк Рем Степанович, отгородившись из стекла стенкой.
А Москва мелькала, мелькала за стеклами машины. Заветные места проезжали. Древние, высокие, строгие. И столько всего повидавшие. Открывается человек перед этими кремлевскими куполами, вознесшимися в небо, хоть верующий он, хоть неверующий. Открывается, притихает, сам в себя заглядывает. Перед веками, не перед крестами, тишает душа.
Въехали на Пятницкую.
— Где тут? — оглянулся водитель.
— Дальше, дальше, — показал рукой Кочергин, все еще пребывая за своей из стекла перегородкой. Задумался тяжело. Сам у себя о чем-то допытывался? Купола, может, дознание повели?
Но вот неподалеку от Климентовского переулка Кочергин велел остановиться.
— Здесь, — сказал он. — Припаркуйся, шеф, вблизи вон того храма. Называется — церковь Климента. Возведена во второй половине восемнадцатого века. Московское барокко. Пока мы будем мирскими делами заниматься, обойди вокруг, помолись, перекрестись, если не забыл, как это делается. Грехов-то навалом?
— Без грехов только начальство. Вроде вас.
— Колкий ты мужичок, как я погляжу. — Кочергин вышел из машины, вышел и Геннадий. — Пошли, Гена, тут чуток пешочком надо пройти.
Кочергин сразу быстро пошел, сразу же свернув в узкий проход между домами, на исстари проложенную местными жителями тропу вступил. Такая же тропочка, как и у них, между Последним и Головиным. И места, если отступить от Пятницкой, похожи на их переулки. Такая же старинная, изнутри, Москва. Такие же самые и люди, все больше старушки да старички, все больше у стеночек, на скамеечках, в тень забились. И тут зной и безлюдье.
Свернув за угол, еще в один ступив переулок, Рем Степанович остановился. В тень его тоже потянуло, на скамеечку тоже сел.
— Вон, Гена, — протянул он руку. — Видишь тот дом коробкой на углу? В тридцатых годах такие уродливые коробки строили, не пощадили и эту древнюю землю. Так вот, в этой коробке, на втором этаже, в квартире номер пять, живет один толстый дядечка. Высокий, пузатый, басовитый. Позвони вежливенько, а когда откроет — он один должен быть дома, семья на даче, скажи ему, что я его на углу дожидаюсь. Батя, скажешь, вас на углу ждет. Мы с ним приятели, он меня Батей зовет, я его, за рост да бас, Шаляпиным. Забавляемся, как дети. Понял? Ступай.
Говорил Рем Степанович все это весело, не спешил, а такая горячка в нем жила, что притронься, можно б было и руку обжечь. От жара этого у него даже глаза потускнели, голубизна в них выжелтилась.
— А если не откроет? Теперь двери чужим не любят открывать. Им говоришь, я от жэка, сами же вызывали, а они все спрашивают да расспрашивают, в глазок глядят-разглядывают. Есть у него в дверях глазок?
— Он откроет. Сто двадцать кило веса и кулак, как пудовая гиря. И не трус. Беги!
Вот только «беги!» и вырвалось у него, выдало его лихорадку.