Каннингем медлит, но после того, как еще несколько секунд буравит Джессапа и Дэвида Джона жестким, напряженным, многозначительным взглядом, уходит с Хокинсом в сторону дороги. Они останавливаются на обочине подъезда, Хокинс говорит быстро, с ударением, Каннингем что-то изредка отвечает, скрестив руки, даже с пятидесяти ярдов ярость в его позе видна невооруженным глазом.
Дэвид Джон стоит на месте. Джессап ожидает гнева, но видит в отчиме только печаль.
– Насколько все серьезно? – спрашивает он. – Ты подрался на вечеринке с этим твоим Корсоном?
– Нет, сэр, – говорит Джессап. И это правда. – Этот гондон на меня наехал, поливал тебя с Рикки говном…
Дэвид Джон обрывает его.
– Следи за языком.
У Джессапа твердеют мышцы груди. На ребрах синяк, который он не замечал ранее. Стискивает зубы, вспоминает: лучшее, что сейчас можно сделать, – вдохнуть, не отвечать сразу. Делает паузу. Осознаёт, что вымотан. Опустошен. Играл на пределе, отдал всего себя полю, потом то, что случилось с Корсоном, с пикапом, вечеринка, несчастный случай, поднимал тело Корсона в машину, гулял допоздна с Диан, встал с первым светом, сверкающим на снегу, тащил оленя из леса, и теперь это – стоит во дворе, весь в крови. Все, чего он хочет, – душ. Все, чего он хочет, – чтобы это закончилось.
Джессап еще соображает, что сказать, когда Дэвид Джон смягчается.
– Прости, – говорит он. – Ты не маленький. Просто, знаешь, в тюрьме очень тяжело из-за того, сколько там ругани. Это не по-христиански. Дергаюсь, когда слышу это и дома.
Джессап подавляет смешок.
– Правда? Ругань – самое тяжелое, что есть в тюрьме?
Джессап видит быстрый переход от серьезности к шутливости, как Дэвид Джон бросает взгляд в конец подъездн
– Ладно. Ну да, это так же глупо, как кажется. Но сделай одолжение, ладно? Не ругайся. Не говори слово на «н». Не говори «чё». Не надо. Не разговаривай так. Иначе покажешься идиотом. Не надо, чтобы они получили это оружие.
Они
Но Дэвид Джон говорит и не только об этом. Он говорит о каждом политике, призывающем добрых американцев идти своим путем к успеху, даже не спрашивая, есть ли у них хотя бы ботинки, чтобы идти; о каждом учителе Джессапа, что смотрит на Дэвида Джона и маму Джессапа и видит родителей, которые не ходили в колледж, не выросли в доме, где успехи в учебе ставились бы выше оплаты счетов и того, чтобы не отключили отопление, воду и электричество, и путает это с невежеством.
Вот что, внезапно осознает Джессап, надо было среди прочего сказать Диан: какой Дэвид Джон умный, как много работает, как злит читать про него все эти статьи, слышать от болтунов по телевизору, будто отчим – безмозглый грязеед, живет в трейлере в деревне, как какой-то выродок, сантехник по колено в говне, богобоязненный член Благословенной церкви Белой Америки, потому что слишком тупой и ленивый, чтобы думать самостоятельно. Каждый раз, когда кто-нибудь вроде Дэвида Джона (или Джессапа, или Джюэл) говорит «чё», говорит что угодно, из-за чего становится похож на своих соседей и родню, говорит что угодно, выдающее, что он выходец из племени людей, кому ничего не доставалось даром, кому за все приходится горбатиться, – это только доказывает родившимся с серебряной ложкой во рту, со всеми открытыми дверями, всеми дарованными возможностями, всеми протянутыми руками помощи, что нищие получают по заслугам.