Самослав прижал к себе Людмилу, поглаживая ее трясущиеся в рыданиях плечи. Она же, уткнувшись ему в грудь, заплакала еще сильнее. Он знал, что именно так все и будет, но иначе было никак нельзя. Заскорузлое язычество умирало, на глазах превращаясь в какой-то дурной фарс. По сравнению с набирающим силу христианством оно уже казалось примитивным и глупым, и даже немного смешным. Старые боги крепко стояли на ногах в деревнях, где жизнь была проста, и крутилась вокруг поля и скотины, но в городе… В городе поклонников старых богов становилось с каждым годом все меньше. Для новой жизни они не подходили вовсе, и Людмила это прекрасно понимала, ведь она была довольно умна. Новая жизнь началась, значит, и боги теперь тоже будут новые. И это знание ломало ее собственный мир, словно порыв ветра сухое дерево, отжившее свое. Заканчивался мир, где отношения между всеми людьми были такими же, как в маленькой лесной веси, в которой ничего не меняется сотню лет кряду. Ее мир, простой и понятный, менялся на мир, в котором царили такие, как ненавистная Мария. То был мир сложный, изменчивый и коварный. В нем слово не всегда значило то, что слышали люди, а дело могло весьма сильно отличаться от слов. Видимо, потому-то римлянам из Галлии и грекам было так хорошо здесь. Им этот мир был не в новинку.
— За что ты так со мной поступаешь? — подняла на него залитые слезами глаза Людмила. — За что? Ведь ты же знаешь, что больно мне делаешь!
— Потому что я тебя люблю, — просто ответил Самослав. — Ты мать моих детей, и ты мне очень дорога.
— Что ты сказал? — совершенно растерялась Людмила. — Любишь? Правда?
— Правда! Я не хочу, чтобы ты стала рябой уродиной, — продолжил князь. — Ты, или дети наши. И ведь это если повезет. В той волости, что в дулебской земле, половина людей умерла, а другая половина изувечена. Представляешь, что случится, если эта болезнь в города проберется. Ведь тут настоящее кладбище будет.
— Ты меня любишь? — неверяще спросила Людмила, не слушая, что он только что сказал.- Любишь? Так, как раньше любил?
— Даже больше, — Само прижал ее к себе и начал целовать заплаканные глаза. — Ты же мне вон каких детей родила. Самых лучших на всем белом свете! Ну, чего ты себе надумала, глупая? Я же как лучше для нас всех делаю.
Людмила крепко обняла его, прижавшись к мужниной груди. Его сердце билось редко и ровно, в отличие от ее собственного сердца, которое так и норовило куда-то выпрыгнуть, трепыхаясь, как пойманный в сеть воробей. Людмила замерла, впитывая накатившее ощущение невероятного счастья, и она не хотела шевелиться, чтобы не выйти из его зыбкого облака.
— Любишь! — тыкалась она мокрым носом в грудь терпеливо стоявшего мужа. — Сколько времени я этих слов не слышала. С того самого дня, как Кия родила.
— Помни! — князь бережно взял в руки ее лицо и посмотрел прямо в глаза. — Ты княгиня! Ты не человек, ты живая власть. Тебе не позволено вести себя так, как тебе самой хочется. У тебя долг перед страной есть. Не забывай об этом.
— Я стараюсь, Само, — грустно сказала Людмила. — Да только тяжко мне все это. Не поспеваю я за тобой, и за жизнью этой не поспеваю. Глупая я, наверное, совсем…
— Тогда просто не мешай, — сказал Самослав. — Я ведь уже просил тебя об этом. Из-за одного неразумного слова может большая беда выйти. Помни об этом.
— Я буду стараться, Само, — Людмила смотрела на мужа ясными лучистыми глазами, в которых горело такое жаркое пламя, такая невероятная нежность, что у него даже сердце защемило. Она все еще была невероятно хороша. До того хороша, что просто дух захватывало. И он действительно любил ее, получая от нее все то, чего не мог получить от продуманной и рациональной до мозга костей Марии. Он получал вот эту вот нерассуждающую любовь и преданность, которые и были стержнем, вокруг которого строилась жизнь его семьи.
— Уф-ф! — Самослав вышел из покоев жены, совершенно разбитый.
Ему очень тяжело давались такие разговоры, да и не слишком приняты они были в это время. Если бы он надавал жене затрещин, ему бы и слова никто не сказал. Даже она сама приняла бы это стоически, как должное. Подумаешь, мужик поучил глупую бабу, которая рот открыла не вовремя. Никому о таких разговорах знать нельзя, могут ведь и за слабость принять. Не поймут его бояре, а степняки в особенности.
Князь теперь проводил дома примерно половину времени, все активнее пользуясь информацией с мест, поставку которой неутомимый Бакута, начальник Почтового приказа, довел почти до совершенства. Голуби, сигнальные башни, еще редкие, впрочем, и неутомимые гонцы-обры, которые на сменных лошадях могли сделать за день сотню миль. Срочное донесение шло еще быстрее, потому что гонцы менялись, и так огромная страна оказалась пронизана нервными волокнами почтовых путей.