Они нашли – свой приют, оазис в пустыне, остров посреди океана. Они не скрывали друг от друга ни радостей, ни горестей, рассказывая всё без утайки. И тогда как по волшебству отступали страхи, поднималась с колен надежда и крепла вера в лучшее.
Часть 6. Мадам Мари
Год назад
Год назад Маринэ вернулась из Абхазии – как всегда, четырнадцатого августа
– Отдохнула и хватит, до школы две недели, Мария Антуановна тебя ждёт. В школу тебе не идти, времени достаточно, так что будешь заниматься по два часа. И не делай такие глаза! Не умрёшь. Зато язык выучишь.
– Мама! Я на нём говорю, я Виктора Гюго с собой в Леселидзе брала, а словарь забыла, так пришлось без словаря читать.… А с Марь-Антоновной мы ничего не учим, просто разговариваем, она мне рассказывает о Париже и Тулузе, а я ей о Леселидзе. По-французски. И про музыкалку, и про фламенко… Часа хватит вполне, мне ещё четыре пьесы выучить надо, которые на лето задали. Наизусть не успею, выучу по нотам и скажу, что у бабушки в деревне жила, а там пианино нет.
– Не ленись, Марина, не позорь родителей. Сказано – наизусть, значит выучишь наизусть. Иначе каникулы будут кончаться в июле. Пианино тебе купили, комната отдельная, занимайся хоть весь день. Ну, не весь, но три часа обязательно, и не делай такие глаза. Тебя никто не заставляет столько сидеть за инструментом, можешь разделить на два раза, а можешь на три. Делай так, как тебе удобно, но чтобы выучила наизусть. Я проверю. И не вздыхай! Вздыхать она, видите ли, научилась…
Но Маринэ вздыхала всё равно. Два и три это пять часов, если к этому прибавить утреннюю и вечернюю гимнастику и час фламенко, получится восьмичасовой рабочий день. В каникулы…
Мать требовательно ждала ответа. Маринэ опустила глаза (возражать было бессмысленно и небезопасно). А утром привычно разложила на столе словари и тетради, но Мария Антуановна не пришла. Прождав полчаса, Маринэ спустилась двумя этажами ниже и позвонила в красивую, обитую белой кожей дверь. На звонок никто не отозвался, и Маринэ забеспокоилась.
Мадам Мари было далеко за восемьдесят, и она почти не выходила из дома: прогулки на свежем воздухе с успехом заменяла восьмиметровая лоджия, где Мария Антуановна выращивала роскошные лимонно-жёлтые астры и красно-оранжевую настурцию с лепестками, похожими на языки пламени. Продукты ей приносила соцработница (и Маринина мама). Исключение составляли визиты к двум ученикам, жившим в том же доме, и к соседке Мире Михайловне, с которой они проводили вечера за карточным столом и dolce farniente (итал.: приятное ничегонеделанье).
Не отрывая руки от кнопки звонка, Маринэ отчаянно забарабанила в дверь кулаком, а потом и ногой. На стук открылась соседняя дверь, из неё вышла Мира Михайловна, посмотрела на Маринэ и закивала головой, молча подтверждая невозможное. Из голубых, выцветших, как августовское небо, глаз Миры полились прозрачные слёзы. Маринэ окаменела.
– А… когда?
– Да уж три недели, как… Двадцать первого июля, аккурат в праздник. Казанской иконы Божией Матери. Через две недели сороковины. – Мира Михайловна перекрестилась и покосилась на Маринэ.
Маринэ опустила глаза. За кого, интересно, Мира её принимает? За католичку, как мама? В их доме истовая религиозность матери мирно сосуществовала с безверием отца, подчиняясь взаимной непреходящей любви и взаимному доверию, которые, гармонично сплетаясь, крепко держали на плаву семейный корабль, делая его непотопляемым.
Если бы Маринэ спросили, она с уверенностью сказала бы, что папа с мамой любят друг друга, даже когда ссорятся и кричат, и переживают оба страшно. А дня через три гостиная завалена цветами, а из кухни пахнет папиной любимой солянкой из свежей баранины, сдобренной душистой сванской солью (прим.: грузинская солянка готовится без капусты, это мясное блюдо, а сванская соль это не соль, а смесь приправ) и грецкими орехами, растёртыми тяжёлым латунным пестиком в латунной ступке так, что выступало ореховое масло. Другого способа Гиоргис не признавал, и Регина была с ним согласна: приготовленное руками получается вкуснее.
Родители улыбаются, прямо-таки светятся от радости: помирились. Мать на коленях благодарит Деву Марию за то, что «образумила этого абрека» (по-литовски, еле слышным шёпотом, потому что если отец услышит, кем она его назвала, будет «вторая серия»). Ну, прямо как дети! Может, Маринэ вечером удастся под эту «музыку» посмотреть кино? Но разве об этом расскажешь, разве Мира поверит…
Что ж теперь поделаешь…
Хотелось плакать, но слёз не было – лишь неимоверная, каменная тяжесть, которая не давала дышать, не давала жить. Вот сейчас откроется дверь, выйдет Марь-Антонна, с такой родной, такой понимающе доброй улыбкой на пергаментных щеках, умело подкрашенных нежно-розовыми румянами, и скажет: «Ну что, напугали мы тебя? А ты и обрадовалась, что заниматься не надо… Нет, золотая моя девочка, a la guerre comme a la guerre (франц.: на войне как на войне), пока тебя не выучу, не умру».