Примерно в это время Элла наносит визит своему отцу. Прошло уже некоторое время с тех пор, как она видела его в последний раз. В его жизни ничего не изменилось. Он по-прежнему спокоен, поглощен уходом за своим садом, поглощен своими книгами, военный, превратившийся в какого-то мистика. Или он всегда был мистиком? Элла, и это происходит с ней впервые, задается вопросом: а каково, интересно, это было — быть замужем за таким человеком? Она редко думает о своей матери, ушедшей из жизни так давно, но теперь она пытается оживить в себе воспоминания о ней. Она видит практичную, жизнерадостную, суматошную женщину. Однажды вечером, сидя напротив отца у камина, в заполненной книгами комнате с белым потолком, прорезанным черными полосами балок, Элла наблюдает за тем, как он читает, потягивая виски, и наконец решается за говорить о матери.
На лице ее отца тут же появляется в высшей степени комичное сражение тревоги; понятно, что и он много лет не вспоминал умершую жену. Элла настаивает.
Наконец он произносит, отрывисто:
— В целом твоя мать была слишком для меня хороша.
Он смеется, ему неловко; и обычно отстраненное выражение его голубых глаз неожиданно меняется — глаза бегают, испуганный взгляд пойманного врасплох животного. Этот смех задевает Эллу; и она понимает — почему: она сердится от лица его жены, своей матери. Она думает: «В чем наша с Джулией проблема — вещь совершенно очевидная: по своему складу мы обе не жены, а любовницы, а по своему возрасту мы давно из этого статуса вышли». Вслух она интересуется:
— Почему слишком хороша? — хотя ее отец уже и закрылся снова книгой как щитом.
Он говорит, выглядывая поверх книги, пожилой, словно сделанный из хорошо выдубленной кожи человек, внезапно охваченный переживаниями тридцатилетней давности:
— Твоя мать была хорошей женщиной. Она была хорошей женой. Но она ничего не смыслила, она совершенно ничего не смыслила, всякого такого в ней совсем не было.
— Ты говоришь о сексе? — спрашивает Элла, принуждая себя произнести это, невзирая на то отвращение, которое рождает в ней необходимость связывать подобные понятия с жизнью собственных родителей.
Отец смеется, он задет, рассержен; его глаза снова забегали.
— Конечно, вы все теперь легко говорите о всяком таком. А я никогда об этом не говорю. Да, секс, если вы так это называете. Когда ее делали, эту деталь в нее не вложили, такого рода вещи.
На Эллу, как оружие, направляется обложка мемуаров какого-то британского генерала.
Но она не отступает:
— Ну, и как ты этот вопрос решал?
Обрезы книги, похоже, слегка задрожали. Пауза. Она имела в виду: разве ты не пытался ее научить?
А из-за книги доносится голос отца — манера говорить у него рубленая, голос при этом звучит неуверенно; рубленая манера связана с долгими годами тренировки; неуверенность вызвана неопределенностью, царящей в мире его личных переживаний:
— Когда это становилось для меня невыносимым, я отправлялся куда-нибудь и покупал себе женщину. А ты чего хотела?
Это «
— А какая ревнивая! Она была ко мне совершенно равнодушна, но ревновала она меня как больная кошка.
Элла говорит:
— Я хотела сказать, может быть, она стеснялась. Может быть, тебе следовало всему ее научить?
Она говорит так, потому что вспоминает поговорку Пола: «Не бывает фригидных женщин, бывают только неумелые мужчины».
Книга опускается на колени отца, тощие колени похожих на палки ног. На желтоватом, сухом, худом лице вспыхнул румянец, голубые глаза — выпуклые, как у насекомого:
— Послушай. Насколько я понимаю, брак — это… — что ж! Что ж, вот ты сидишь передо мной, значит, полагаю, брак наш был оправдан.
Элла говорит:
— Полагаю, мне бы следовало попросить прощения, — но я хочу что-нибудь о ней знать. В конце концов, она была моей матерью.
— Я о ней не думаю. Много лет. Я иногда вспоминаю о ней, когда ты оказываешь мне честь и наносишь визит.
— Так вот почему мне кажется, что ты не хочешь видеть меня часто? — замечает Элла, но она при этом улыбается и ловит его взгляд.
— Я никогда ничего такого не говорил, не так ли? Я ничего такого не чувствую. Но все эти семейные узы — вся эта семейная канитель, брак, и все в таком духе, все это кажется мне довольно нереальным. Ты моя дочь, в это я верю. А зная твою мать, могу сказать, что иначе и быть не может. Но я этого не чувствую. Кровные узы — ты понимаешь, что это? Я — нет.
— Да, — говорит Элла. — Когда я здесь, с тобой, я чувствую какую-то связь. Не знаю какую.
— Ну вот и я не знаю.
Старик уже оправился от чувства неловкости, он снова ушел в свои отдаленные пределы, туда, где нанесенные личной жизнью раны уже его не беспокоят.
— Мы же люди — что бы это ни значило. Я не знаю. Мне приятно тебя видеть, когда ты оказываешь мне такую честь. Ты не думай, что я тебе не рад. Но я старею. Ты пока еще не знаешь, что это значит. Вся эта дребедень, семья, дети, все в этом роде, начинает казаться нереальным. Не это имеет значение. По крайней мере, для меня.
— А что тогда имеет значение?