Тогда-то я и назвала свой сон сном о «разрушении». Когда я снова его увидела, я сразу же его узнала, хотя прошло уже несколько месяцев, и на этот раз принцип, или стихия, принял форму старика, почти гнома, бесконечно более ужасного, чем объект-ваза, потому что теперь в нем было много человеческого. Этот старик давился смехом, хихикал, он был уродливым, могущественным, губительно жизнерадостным, и снова то, что он представлял собой, было злом в чистом виде, упоением от зла и радостью, рождаемой злым умыслом и разрушительным порывом. Тогда-то я и назвала сон сном о радости от сотворения зла. И этот кошмар снова и снова возвращался, он снился мне, когда я была особенно усталой, напряженной или пребывала в состоянии острого конфликта с самой собой, когда я ощущала почти физически, что стенки моего существа истончились или что им что-то угрожает. Эта разрушительная стихия принимала самые разные обличья, часто — старика или старухи (хотя порой казалось, что это существо обоеполое, или даже бесполое), однако оно всегда кипело радостью и жизнью, невзирая на разные присущие ему увечья — это могла быть деревянная нога, костыль, горб или что-нибудь еще в таком же роде. Оно всегда было исполнено могущества, обладало той внутренней природной силой жизни, которая, я знала, в нем происходит от бесцельного и беспричинного, и ни на что конкретно не направленного зла. Существо кривлялось, насмехалось, желало крови и жаждало смерти. И вместе с тем оно всегда так и вибрировало от радостного возбуждения. Когда я рассказала Сладкой Мамочке об этом сне, который повторился уже в шестой или в седьмой раз, она спросила как обычно:
— И как вы это назовете?
И я ответила, употребив, и тоже — как обычно, слова «зло», «упоение злым умыслом», «радость от того, что можно сделать больно», и тогда она спросила с интересом:
— Только отрицательные качества, нет ничего хорошего?
— Ничего, — удивленно сказала я.
— И в этом ничего нет созидательного?
— Для меня — нет.
На ее лице появилась особая улыбка, которая, как я прекрасно знаю, означает, что мне следует еще подумать на эту тему, и я спросила:
— Если эта страшная фигура — стихийная и созидательная сила, пригодная для зла и для добра, то почему я так ужасно ее боюсь?
— Возможно, по мере того, как сон ваш будет углубляться, вы ощутите эту жизненную силу не только как нечто исключительно плохое, но и как нечто хорошее.
— Для меня это опасно настолько, что как только я чувствую… скажем так — дыхание этой фигуры из моих снов, и даже до того, как ее увижу, я понимаю, что сон мне снится снова, и я начинаю кричать и биться, чтобы сон остановить, чтобы проснуться.
— Для вас это опасно ровно до тех пор, пока вы этого боитесь…
И к этому — уютный, сочувствующий, материнский кивок, который всегда, невзирая ни на какие обстоятельства, независимо от того, насколько глубоко я была погружена в какую-нибудь обиду или проблему, вызывал у меня почти непреодолимое желание рассмеяться. Я и смеялась, смеялась часто, беспомощно откинувшись на спинку кресла, а она сидела и смотрела на меня, и улыбалась. Я смеялась потому что так людям говорят о змеях и собаках: они тебя не тронут, если ты не будешь их бояться.
И я подумала, как часто думала и раньше, что миссис Маркс хочет слишком многого: ведь если эта фигура, или стихия, настолько хорошо знакома ей по снам и фантазиям других пациентов, что она сразу узнает ее, то почему на мне лежит ответственность за то, что эта вещь тотально злая? Только слово «зло» — оно слишком человеческое для воспринимаемого так принципа, какие бы формы и обличья он ни выбрал для себя, пусть даже и отчасти человеческие, ведь по своей сути он остается чем-то нечеловеческим.
Иными словами, именно я должна заставить это нечто стать не только плохим, но и хорошим? Она это хочет мне сказать?