Читаем Золотой дождь полностью

Итак, марки — это стоимость — все равно, что деньги, положенные на текущий счет. Но что такое деньги? Любоваться ими не будешь, эстетического наслаждения никакого, если только ты не Плюшкин. Не скупой рыцарь. И скупого рыцаря можно еще оправдать, ведь он копил золото, у золота же есть, наверное, гораздо больше эстетического: звон, вес, блеск, красота самих монет вместе с ощущением их непреходящей ценности, ощущением силы богатства, а что за эстетика, что за наслаждение в трепаных, сальных, иногда и с чернильными пометками ассигнациях, тут уж вовсе надо быть хуже Гарпагона. А марка наслаждение доставляет. Причем, лучше всего если она «чистая», непорочная как бы, не припечатанная казенным почтовым штемпелем (припечатанные именуются «гашенкой», на манер известки, ими крупный коллекционер, вроде упомянутого, пренебрегает, берет лишь в крайнем случае, держит в особом кляссере; они — парии)… Зато чистые марки до чего свежи, будто сегодня напечатаны, все зубцы (филателисты не говорят зубчики, но «зубцы», «зубцовка») целенькие, клеевая сторона тоже (и это имеет значение в крупном собирательстве). Марки нельзя просто так взять. «Послушайте! Разве так можно?! Руками!? Так вот же — есть пинцет! Осторожно… Осторожно! Э-э… Нет, нет… Давайте, уж я вам сам покажу!»

Как любовно, как бережно переворачивается страница кляссера. Ведь все это — стоимость. То, что обеспечивается активами государственного банка, всем достоянием, золотом-серебром… И видишь в лице собирателя тоже нечто банкнотное, банковое, — а, может быть, банкирское? Нет, только банкнотное и банковое, пока. Ничего нет у профессора-музыканта общего с тем вон усохшим, старомодного вида старичком в пенсне, — тот сидит на сборищах филателистов всегда в уголке, скромно, точно подтверждает пословицу о сверчке и шестке. Пословица эта вполне может быть подтверждена расхожей мудростью, что вещи — всегда лицо хозяина. Кляссеры у старичка потертые, дряхлые, альбомы мусоленые, в пятнах, похожи на руки хозяина в старческой крупке, марки тоже какие-то выцветшие, чай, отклеены от писем прошлого века, но сам старичок, при всем подобии своим маркам, боек, живуч, вот уж тридцать лет встречаю его, и все не меняется ни пенсне, ни пиджачок, может быть, даже люстриновый, ни повадка — все так же сидит себе в сторонке, тасует бережно пачечку открыток с лобзающимися парами, с видами Венеции, с пасхальными амурами и, как рыболов, ждет поклевки — один глаз на кляссерах-снастях, другой на покупателе, как на поплавке…

Стоп… Стой! Остановись, мгновение! Вернись, время…

Сборища коллекционеров привлекали меня тогда, когда не было еще никакой организации, все было проще, а сам я полуотрок, полуюноша лет тринадцати-пятнадцати слонялся летними долгими вечерами, одолеваемый желанием всепостижения и безнадежной любви ко всем более-менее молодым существам в юбках. Во время таких словно бесцельных скитаний я и набрел на странное скопище взрослых и подростков во дворе одного из бесхозных, давно определенных как бы к высшей мере домов, но так и ждущих исполнения приговора непонятное время — с выбитыми окнами, разломанным забором, пошатнувшимися во все стороны черными тополями. Здесь, в этом дворе, как на ничейной земле, на уцелевших скамьях и бывших огородных грядах — кое-где там торчал сам по себе растущий укроп, — стоя и сидя на корточках, группами и по одному, по два копошился этот странно смешанный люд.

Мимо же, не присоединяясь и почти не взглядывая в ту сторону, текла по вечернему бульвару тоненькая струйка молодых женщин и девушек, направляющихся к городскому саду на танцы. Там, в этом саду, всегда однообразно вскипал, качал вальсами и трубами, размеренно бухал оркестр. От женщин и девочек однообразно пряно наносило духами, какой-то помадой или пудрой, их платьица манили трогательной чистотой, наглаженные юбочки были сама аккуратность, а туфли на каблуках придавали ногам антилопью грацию.

Тот сад был для меня недоступен, — этот двор принимал всех. Здесь продавали, меняли, смотрели, спорили, приценивались, ухмылялись, посмеивались, обещали, ждали с надеждой, лихорадочно рылись, высчитывали, искали, стояли, исполненные спокойного величия, находили… Здесь плескался, рябил, вскипал волнами, создавая мелкие водовороты и конфликтные завихрения мир грез и желаний, алчности и скупости, надежд и стремлений, всевезения и отрешенности. Нет, я не делал философских выводов, я был не способен, наверное, к обобщениям. Я просто смотрел, смутно ощущая в себе вопросы: почему и зачем?

Большой лысый человек, с большой головой без шеи на кургузом туловище, человек с сомовыми круглыми бляшками далеко расставленных глаз и сомовыми же сизыми губами (до чего иногда люди напоминают рыб) держал толстый, как сам он, альбом с открытками. Сам по себе тлел-дымился окурок, прилипший к его синей вывернутой губе, и окурок был единственно живым в этом идолище.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже