Про Ефросинью Делюеву, слышим, толкуют. Дочь её, Гликерия, рассказывает:
– Она мне счас и говорит: кросна-то, девка, убирай, мол, а мы дорожки взялись ткать с ней, кросна-то, дескать, убирай – в два часа по дню я помирать, мол, буду. Да ты пошто така-то, я ей, ты чё заладила-то сёдня, чё ты с утра-то затростила? Да я ничё, мол, говорит. Убирай, дескать, убирай, чтобы потом-то не сумятничать. Сон, дескать, видела – объявил во сне ей будто кто-то: на летний солноворот, мол, Ефросинья, помирай, не мешкай, дольше-то, дескать, не задёрживайся. Срок, мол, твой вышел, пострадала. А я не знаю, чё и делать мне?
Чаще её, Гликерию, в Ялани Лушей Толстопятой называют – ноги у неё полные,
– Дак чё, – говорят старухи. – Послушайся, велит-то еслив. Раз приказыват, готовься, значит. – И завздыхали, закрестились: – Пожила, помучилась. Ох, все там будем, Осподи, прости нас.
А на чурке возле них, возле старух, ногу на ногу устроив и сцепив руки в пальцах под коленкой, сидит, ссутулившись, как над могилой, отец Патюкова дяди Вани – дедушка Серафим. В длинной серой он косоворотке с голубой, плетёной опояской. В сизых плисовых, поношенных штанах и в броднях, от которых дёгтем крепко пахнет. Тик нервный у дедушки Серафима – дёргает он щекой непрестанно, словно от комара ею, щекою, отбивается, и мигает часто левым, единственным, глазом – будто сшивает себе веко, чтобы хоть этот-то не выпал. Другого нет – верхом он, дедушка Серафим, куда-то ехал на коне, рассказывали, на сук обломанный еловый напоролся глазом – вот тот и вытек у него. Молчал всё, вроде слушал, а потом и говорит он, дедушка Серафим, такое – и ни к селу ни к городу как будто:
– Мы не живём, не сушшэствуем, а Бог во сне своём нас тока видит. Он как пробудется – и мы все до единого поисчезам, всех нас корова языком как будто слижет. Это мне ясно. А потому, пустые люди добрые, и вытворять всё можно, чё ни вздумал: Бог-то – Он есть, дак нас-то нету. Делашь ты чё, не делать ли – оно лишь кажется… ей-Богу… А еслив нет тебя, дак как тебя накажешь? Всё остальное-то – извитие словес.
Выслушали все его, высказаться ли ему, дедушке Серафиму, просто позволили, и опять о Ефросинье засудачили: уж и не диво – пожила, мол, и будет жить ещё, дак тоже, дескать, ладно: чужой чей век не заедает – смирная.
А он, дедушка Серафим, «при царе ишшо, при Миколае Олександровиче, повоевал с японцами, потешился – с иконой Богородишной да с колуном ходил на них, на одинаковых, – винтовок не было, не подвезли», – как он сам лично про себя рассказывал когда-то нам. «Под взрыв попал – его немножко и контузило» – так на него старухи наговаривают. Но видеть стал он после этого далёко, через ельник, через горы, и «рассуждать чудно маленько» начал. Кому чудно, а нам вот нравится.
Чей-то кобель чёрный пробежал мимо, не обращая на добрых людей никакого внимания. Столб Дыщихиного палисадника бегло окропил по ходу – и правильно сделал. Марфа Измайловна рассказывает про неё, про Дыщиху, такое: «После войны как раз… Скуда шибкая. Нужда такая, попустил Осподь. А мужичонка у неё, у Дышшыхи-то, кладовшыком в сельпе работал – продуктишки у них, конешно же, имелись. Ну, там какие-никакие… в рот чё положить было, одним словом. Жили-то так оне – невенчанно, внебрачно… без оформленья, сошлись – и жили. Утонул в Кеми он после, в самое раскалье. А тут, в Волчий-то Бор, военнопленных навезли – лес валили да сплавляли. Голо-о-одные. Холодные. Одеты плохонько. Придут в Ялань, побираются. А у людей-то чё – кто бы и дал – картоха тока. И к ней, к Дышшыхе, как-то направились – кто насоветовал, или уж так – Осподь повёл их туда зачем-то – как на испытание. Дай нам Христа, мол, ради, хошь картофельных очистков – попросили. Баба здоровая она – как одного наотмашь да другого – те так в сенишках-то, изморенные, завалились. Она их за ноги да за ворота. Так за версту её потом и обходили. Тянутся, видишь после, к Сушихе гуськом все – та подавала, привечала их… У нас всё в бане вон и грелись. Теперь уж мало кто живой-то».
– Собака, – сказал про убежавшего уже прочь кобеля Гурам, татарин
– Ну и на том спасибо, милый, – говорит ему Марья Митривна Белошапкина – острословая – ей на язык попасть, как «сесть на жало».
– А ты мне дашь аршин ситцу, – говорит ей Гурам.
– Дам, дам, как не дам, родимый, – отвечает ему Марья Митривна.