Тамара Васильевна гремит чем-то на кухне, и Владимир Иванович, лежа на тахте в зале и видя в дверной проем жену, ее закрученные на бигуди, крашеные волосы, догадывается в очередной раз: «А ведь было у них с Генкой тогда… Наверняка было…» — но догадки его — давние, и думать сейчас об этом не ко времени, да и лень… А на стене постукивает маятник в деревянном корпусе часов, серое пасмурное небо отражается безжизненно в зеркалах серванта, и фаянсовые статуэтки на полках с посудой стоят в глубине этого домашнего серого неба… Хорошо то как, Господи!
После полудня почтальон приносит поздравительную открытку от снохи, газеты, среди которых оказывается письмо брата Владимира Ивановича — Константина.
Владимир Иванович, уже переодевшись в свеженаглаженные и горячие от утюга черные брюки и белую рубашку, мельком просматривает открытку. Сын давно разошелся с этой семьей, работает где-то на Севере, платит большие алименты. «Чего еще от нас-то надо?» — с тревогой думает Владимир Иванович, но в открытке, оказывается, просто поздравления, пожелания успехов, и Владимир Иванович, успокоившись, аккуратно пристраивает ее — картинкой — за скобочку зеркала в прихожей.
Письмо от брата читает вслух, неторопливо, сдвинув очки на нос и хмурясь осуждающе. Живет брат в селе, работает — не поймешь кем, то механизатором, то скотником. Пишет коряво, без точек и запятых, но все равно понимает Владимир Иванович — плохо бедолаге. Сколько раз говорил — зачем женился на квелой, вечно больной Марине? Знал ведь, что толку не будет, так нет. Надо было сразу разойтись, да ведь свой ум чужому не вставишь… Расхлебывай теперь. Из больниц не вылазит, а две девчонки растут, и мальчишка не то что до дела — до ума не доведен, полтора годика…
— Эх, жизнь… — тяжело вздыхает Владимир Иванович. — И как же крутишь, как ломаешь ты людей, которые не умеют с тобой обращаться! Нет… Не на печке лежать надо, в благородных играть… Крутитесь, милые мои, крутитесь… Ты же скотник! Да купи ты их всех с потрохами! На таком прибыльном деле сидишь, дурья голова… — Владимир Иванович опять вздыхает обреченно и понимающе: — Нет, не можешь ты. Костя. Не в Боровковых ты, в Тятюшкиных, в маменьку, не будь тем помянута. Как был ты Тятюшкин, так и остался. То же и отец говорил, попомни, мол, у матери вся порода пропала, и ты пропадешь, коль в них удашься. Вот, удался… Те тоже всю жизнь кусошниками оставались. Нет в вас жизненной жилы, нет!
— Эй, жила, чего разорался-то, как поп на проповеди! — прервала размышления Владимира Ивановича жена. — Эк тебя разобрало!
— Ты это, — хмуро обернулся к Тамаре Васильевне Владимир Иванович, — заткнись. Вышли им завтра рублей тридцать, те, что за краску Трофимов отдал. И посмотри там, в чулане, веши какие ненужные отбери. В деревне сгодятся. Помочь надо, родня, как никак…
Вновь лает Шарик и звякает щеколда калитки — на этот раз пришли гости: кума с мужем и племянница Тамары Васильевны, Клава.
Мужчины здороваются солидно, выходят на веранду — потолковать, покурить, пока суетятся, обнимаются и чмокаются, оставляя губную помаду на щеках, женщины.
Клава начинает суетиться привычно, режет хлеб, протирает чистые тарелки, а кума — Наталья Федоровна — усаживается на стул и запускает пальцы с блестящими золотыми ободками колец в тарелку с капустой.
— Да, сахарку-то не добавила… — весело укоряет она Тамару Васильевну, пожевав горсть капусты, и хозяйка, переполошившись, кричит:
— Клава! Посмотри там, на полочке, в банке!
Владимир Иванович на веранде развлекает гостя, Анатолия Гавриловича, и, хотя сам не курит, берет из протянутой пачки сигаретку и пыхтит, жмурясь от дыма.
— Замотался совсем с этой работой… — досадливо кривится Анатолий Гаврилович, и Владимир Иванович тоже морщится, понимая важность и необходимость работы Анатолия Гавриловича, который заведует какими-то теплицами, и капризные овощи, вместе с желающими их достать в ноябре, совсем извели человека.
На веранде становится холодно, сумрачно, и мужчины возвращаются в комнаты, где электрический свет отражается весело и желтовато на выставляемых только по таким вот праздникам хрустальных фужерах.
Неторопливо, без суеты рассаживаются за стол, добродушно подшучивая над Клавой, которую чуть было не усадили на угол — «До тридцати лет замуж не выйдет!», но Клаве уже тридцать два, и замуж она пока не вышла, и поэтому на угол ее сажать, оказывается, уже можно… Все опять смеются, и Клава тоже, а Шарик под крыльцом подвывает с кладбищенской унылостью — на взошедшую холодную луну, что ли?
Анатолий Гаврилович, должно быть, от усталости и переутомления быстро хмелеет, хлопает Владимира Ивановича по плечу, а тот отвечает тем же, радостно и осторожно.
Женщины раскраснелись, Наталья Федоровна запевает, вздыхая высоко грудью:
— и Тамара Васильевна подпевает ей старательно и невпопад, а Клава собирает грязные тарелки. Анатолий Гаврилович отечески шлепает Клаву, и Наталья Федоровна, не прерывая песни, шутливо грозит пальцем…