— Колышется народ, — заговорил он, осматриваясь по сторонам, хотя дальше двух шагов все равно ничего нельзя было разглядеть. — Колышется народ. Ровно река в ночь, в ненастье, — все бьет, бьет в берег… Боязно. И темно кругом. И что к чему, нам не видать.
— Ой, не прибедняйся. Разглядишь небось.
— Другой раз сижу я тут, сижу в своем тулупе, от тулупа псом несет: со второго года войны перестали нам бараньи тулупы выдавать, из собачьих шкур наладили выделывать… А кругом — глушь, ночь, тоска. И сам сидишь — псом цепным. И вправду задумаешься: а не уйти ли мне с этой должности?
— Нет уж, дядя, ты лучше не уходи.
— Это почему ж?
— Можно и на этом месте пользу оказать людям.
Сторож вдруг вскинулся:
— Ты мне, парень, крючки-петельки не закидывай! Проходи отсюдова!
— Да чего ты, чудак, испугался?
— Ты больно храбрый. А я опасаюсь. Сказал: боязно мне.
— Чего ж опасаешься-то?
— Мастеровому человеку, конечно дело, море по колено. А наш брат приучен опасаться.
— Как это ты сказал: «колышется народ»? Верно! А тебе разве рука — идти против народа?
— Как же это можно: против народа?
Где-то за мостом со злой тревогой засвиристел полицейский свисток.
— Тикай отсюдова! — заорал сторож свирепо.
…Уже далеко от завода Комлев с радостным возбуждением проговорил:
— Слыхал, Гриша, разговор? Народ-то колышется!
24
Сидел сдавший сменщику ночное дежурство сторож Иван Козлов у своего тезки и соседа — старшего дворника на подворье у Черной речки. Подворье было огорожено высоким забором; над забором торчала на шестах далеко видная вывеска:
— Гололед, — пожаловался тезке Иван Козлов. — Крепко гололед ударил после дождей. Я у самого твоего подвала чуть нос себе не раскроил. Видно, твой Дормидонт песочку — и того жалеет.
— Выходит дело — жалеет.
— На грош пятаков наменять норовит. Оштрафует его полиция — небось дороже песку встанет.
— Не оштрафует. А и оштрафует — так на рубль. А он ей я так рубль дает. Околоточному прямой расчет целковый этот себе в карман положить, а про штраф не думать.
— Околоточный… Ныне околоточный мне в рыло кулаком нацелил. Ну нет, на этот раз не достал.
— За что ж это он?
— Листы какие-то на заводских воротах вывесили. Должно быть, ночью. Что за листы — откуда мне знать? Я малограмотный.
— Что ж, ты в эти листы так и не заглянул?
— Говорю тебе: я малограмотный.
Иван-дворник недоверчиво усмехнулся, погладил золотистую свою — во всю грудь — бороду.
Гость вдруг рассердился:
— Зачал бородищу утюжить! И ухмылочка эта твоя… Полгода прошло, как я тебя знаю, а понять до сих не могу, что ты за человек. Намедни про Сибирь мне чего-то толковать принялся: мужики, мол, там богаче наших живут. Да разве это мыслимо? Плетешь подчас несусветное. Сибирь потому и называется так, что хорошего там мало. Недаром же у нас на деревне ругаются: «сибирный ухорез».
— Да ты ж не бывал в Сибири!
— А ты бывал?
— И я не бывал. А читать — читал.
— «Читал»! Умником себя полагаешь. А гостя принять не умеешь. Скинул я с себя тулуп, а теперь чую: зябко. Вон сколько дров сложено в углу — целая поленница, а подвал твой не топлен.
— Его не натопишь.
— Что ж, мне сызнова тулуп надеть? Да и домой топать?
— Твоя воля.
— Да я гостить к тебе, борода, пришел!
— Гостю рад. Рассказывай, Иван, чего надумал. Не хитри.
— «Не хитри»! Ты больно премудрый!
— Рассказывай.
— Чего рассказывать?..
Иван Козлов засопел сердито, нахмурился. И не выдержал:
— Утром прибежал этот… стрюцкий. Пальтецо коротенькое, шапочка маленькая, нос клюковкой. И — прямо ко мне: «Проспал, сукин сын!» А, думаю, это, значит, из-за тех листов, что на воротах… Я ему «Полегче, господин стрюцкий, времена ныне не те». — «Кэ-эк разговариваешь, морда?» А ты сам посуди, Иван: что я, на всех ночных прохожих должен кидаться? И так уж себя псом цепным понимать начал. Идут, скажем, сколько там их — двое или трое… Может — мастеровые, может — студент какой. Разве ж могу я знать, что у них на уме? Не могу. Сторож не для того поставлен, чтоб на людей собакой рычать. Верно?
— Верно. Ну дальше?
— Дальше заявляется околоточный. Рожа — с котел, красная, колером в малину ударяет. С простого напитку так и на морозе не краснеют, это он, значит, портвейн глушит. Или же мадеру. Ты как считаешь?
— Да брось ты про мадеру! Дело говори.
— А дело такое, что надумал околоточный кулаком мне под самый нос залезть. Кулак — в белой перчатке, а весит, надо думать, с пуд, не меньше. И вот уж не знаю, перчатку он пожалел или по глазам моим увидал — сдачи дам, — ну, только прошел мимо, в контору.
— Неужто дал бы ты сдачи?
— Дал бы! Пусть потом гонят меня в эту самую твою Сибирь… гиблый край!
— Коли так, молодчина ты!
— Вот уж сам не умею разобрать, кто я такой. Боязно мне. Вот тебе и молодчина!
— Кого ж боишься? Околоточного?
Иван Козлов, бормоча себе под нос, надел тулуп, взял в руку шапку — и не ушел, остался.
— Боюсь от народа отбиться. И, как в темной воде, ничего мне не видать. Нет ли такой книжечки, чтоб от нее просветление в голове настало?