Сколопендр я не трогал. Они журчали по ламинату, подергиваясь серебристыми тельцами, виляя между пальцами моих ног. Их лапки щекотали мои пятки, а жвалы ловко ловили неповоротливых хрустящих жуков. И смерть скользила по моим ногам, сдирая мои ногти, натирая мне мозоли.
На тринадцатом умер сын сменяющего валики. Был свист копья, истошный вопль, упавшее тело, судороги, взбивающие землю, — и вкрадчивые, неспешные шаги. Он умирал долго, захлебываясь и харкая, — а смерть сидела рядом с ним на корточках, совсем рядом с валиком, и я слышал ее. Слышал ее отсутствие дыхания, слышал ее отсутствие звуков.
Копье так и осталось торчать из динамика, пробив диффузор. Оно было тяжелым, и колонка накренилась, опершись краем на стенку шкафа. Я ждал, что она упадет — и тогда что? Тогда вязкое наваждение, заставляющее меня слушать и слушать, погружаясь в безумие, не дающее уйти, переступить порог, открыть дверь, выпрыгнуть из окна — закончится? — но колонка не упала. А сменяющий валик поставил двадцатый.
Секундная тишина закончилась — и заиграл двадцать восьмой валик.
На джунгли опустилась ночь, и звезды скрежетали в темноте, прогрызая путь в плотном полотне туч. Сменяющий валики был уже мертв — это случилось на двадцать седьмом, — и его тело, шелестя, остывало под пологом леса.
Я знал, что сейчас сменило валик вместо него. И я знал, что оно знает, что я его слышу.
Я стоял перед зеркалом в полумраке — ведь свет вредит звукам — совершенно голый, как в день творения. Мне не нужно было видеть себя, чтобы знать, как курчавится жесткая рыжеватая борода, как шелушится обожженная на солнце кожа и бугрятся шрамы от когтей, зубов и жал. Я сжимал в руках копье — из кухонного ножа, изоленты и икеевского карниза для штор «Хугад» получаются недурные копья, два кабана и один ягуар уже могут подтвердить.
От записи осталось пять минут.
Я был готов.
Я знал, что она придет за мной в темноте.
Ведь на самом деле это звук вредит свету.