Она встретила постановщика в халате и мягких домашних туфлях. В темных очках, закрывающих пол-лица. Любого смутил бы подобный look[43]
, однако Одетт держалась уверенно и непринужденно, будто у звезд так принято. Без лишних церемоний, по-домашнему. Одновременно обольщая и доверяя. Так что наш герой списал смешную нелепость ее наряда на свойственную звездам эксцентричность. Во всем виновата аура. Он не заметил ни пренебрежения, ни кривляний, тем более что всегда был безнадежно слеп: мог только через три дня спохватиться, что его девушка поменяла прическу. Все странности Одетт он воспринимал как неотъемлемую часть ее мира, абсолютно незнакомого ему, постановщику авангардных спектаклей. В нем вдруг проснулся господин Журден[44]. И он стал участвовать в церемонии посвящения в «мамамуши» с наивной серьезностью.Войдя в гостиную Одетт, постановщик в недоумении уставился на огромный мраморный камин, всю внутренность которого занимали гигантские рождественские ясли. Рождество давно прошло, да это и неважно, ведь ясли не имели ни малейшего отношения к католицизму – здесь не было младенца Христа, волхвов, осла, вола, – они прославляли аккордеонизм, религию Одетт. Среди картонных скал сотня садовых гномов – улыбки до ушей, штаны на лямках – плясала вокруг елки, вернее, вокруг большущей зелено-золотой электрогитары.
Прежний вменяемый постановщик покатился бы со смеху при виде этого керамического сброда. Настоящий китч! Уродливому народцу впору украшать пианино в богадельне. Однако нынешний господин Журден не засмеялся, а глубокомысленно извлек из глубин собственного культурного багажа неожиданное оправдание: так было задумано, дурной вкус тут неспроста! Наверное, гламурные звезды нарочно окружают себя зубодробительными декорациями, чтобы шокировать эстетов-зануд. Есть тонкий расчет в подборе всякой дряни и хлама, великая ирония в китче, тотальное и гениальное ниспровержение всевозможных клише в пошлости и вульгарности. Бесстыдство, дерзость, безумный хохот, свобода от предрассудков, излишества, чрезмерность, переходящая в безмерность… Он вспомнил Ницше, Дали, Жарри[45]
. Постановщик – оптимист и добряк. Усмотрел в сомнительных яслях двойное дно.И перемудрил, ошибся: у звезд не бывает двойного дна, оно им ни к чему, достаточно сияющей поверхности. Одетт не была циничной. Она украшала свой дом простодушно, как играла и пела, без всяких задних мыслей и заумных рассуждений. Жила в ладу с собой и с миром, вот и все.
Чтобы тоже вступить в веселый хоровод и скрыть смущение, постановщик прибегнул к хитрости: указал Одетт на гнома в огромной шляпе, восседавшего посреди камина со спущенными штанами, и спросил, отчего хулигана не выгнали из яслей.
– А что тут такого? Знаешь, как говорят в деревне: «Лучше жрешь, больше срешь». Артисты – тоже люди.
Один ноль в пользу Одетт: бесцеремонный простонародный грубый ответ понравился постановщику. За ней не заржавеет. Он не переставал удивляться ее талантам.
Гостиная вообще была обставлена крайне безвкусно. Спинки стульев в виде скрипичных ключей из кованого железа. Дверные ручки – басовые ключи, а некоторые – альтовые, замысловатые и до крайности неудобные, сами знаете. На стене – громадная пестрая вышивка, чистая шерсть: волшебный лес, птицы, а на полянке – Одетт herself[46]
в полный рост с огненными волосами среди ланей. Такую увидишь, не скоро опомнишься. Мечта обывательниц. В буфете за стеклом – большой симфонический оркестр в полном составе из севрского фарфора: струнные смычковые, деревянные и медные духовые, ударные, литавры, две арфы – всего сорок шесть музыкантов и дирижер с поэтическим беспорядком на голове, все, как один, во фраках. На полу два длиннейших белых ковра с черным нотным станом, где записан по нескольку раз подряд туш. Ноты на абажурах. Зеркала – бандонеоны[47]. Дверцы сервантов украшены деревянной резьбой – мехами аккордеона. Ящики – басовой кнопочной клавиатурой. Белая скатерть на столе – дискантовой, фортепианного типа. Словом, гостиная сочилась, захлебывалась музыкальными символами. Сногсшибательная безвкусица.Постановщик мог очень многое простить ближним. За годы развил способность к безграничному сопереживанию, отточил восхищение. С трудом, но все-таки ему удалось смириться со всеми ужасными подробностями причудливой обстановки. Однако был предел и его снисходительности: звуковой предел. Если бы он стал «зеленым», воинствующим защитником окружающей среды, то выступал бы не против нефти, не против атомных электростанций, а против какофонии. И когда в гостиной звезды внезапно заголосила разноцветная светящаяся гирлянда над камином, его чуть не стошнило – это уж слишком! Завитушки вращались и вызванивали «К Элизе», подлое издевательство над Бетховеном нынешнего доморощенного Бонтемпи[48]
. Постановщика затрясло. Зачем Одетт этот мерзкий мотивчик? Ницшеанство, ниспровержение расхожих идеалов и все прочее тут ни при чем. Грязь, гадость, пытка для ушей, полнейшая деградация, душевная глухота!