— Вот если взять и спародировать песенку Юрия Александровича Нелединского-Мелецкого «Ох, тошно мне на чужой стороне…»:
Это говорит мужик-крепостной.
— А дальше, пожалуй, так, — подхватил Бестужев и закончил строфу:
Бестужев легко импровизировал стихами, он был привычен к этой старинной забаве гостиных, Рылеев же не умел импровизировать, даже альбомный мадригал требовал черновика. Но сейчас роли как будто даже переменились: у Рылеева сразу рождались целые строфы:
Бестужев развивал тему:
Рылеев заканчивал:
Бестужев начал о военных поселениях:
Рылеев заключил:
— А ведь неплохо получилось, — сказал Бестужев. Рылеев бросился к столу:
— Надо записать, забудем.
— Пиши, — и Бестужев заговорил снова:
Песня была записана. Бестужев ушел, но минут через десять вернулся.
— Еще один куплет! — объявил он с порога.
— Так мотай себе на ус! — повторил Рылеев. — Молодец, Саша!
3
Для Рылеева началась новая, деятельная жизнь. Совещания общества шли одно за другим: у Митькова, у Пущина, у Тургенева. Конституция Никиты Муравьева вызывала ожесточенные споры; конституционная монархия не устраивала своей половинчатостью, к тому же некоторые считали, что нечего заниматься сочинением проектов будущего государства, надо все силы направить на то, чтобы свергнуть самодержавие.
Рылеев сблизился с братьями Бестужева: старшим, Николаем, морским офицером, рассудительным, спокойным, обладавшим глубокими познаниями в точных науках и истории, средним, Михаилом, поручиком Московского полка. Николая Рылеев принял в тайное общество.
Считая Греча причастным к тайному обществу, Рылеев ошибался, а вскоре уверился и в том, что «вольнодумство» Греча — лишь бравада и мода, и, как только острословить стало опасно, тот поспешил стать благонамереннейшим обывателем.
Однажды днем, когда Рылеев надеялся найти Греча одного, он зашел к нему.
— Рад вас видеть, любезный Кондратий Федорович!
Дела у Греча шли хорошо. Доходы от изданий увеличивались; с цензурой он ладил, и от спокойной жизни под кремовым жилетом с недешевой золотой пуговицей заметно округлилось брюшко. Во время бесед с короткими приятелями, когда можно было расстегнуть сюртук и развалиться, Греч машинально долго и ласково оглаживал брюшко и пуговицу.
Рылеев начал разговор издалека: обычный — в меру интересный для собеседников, в меру скучный — о цензуре, журнале, предстоящем заседании любителей русской словесности.
Неожиданно Рылеев сказал:
— Удивительно, как иногда можно очутиться в неловком положении, не зная, как поступить.
— Точно, — подхватил Греч, — мало ли что бывает.
— А что, по-вашему, было бы вам решить затруднительнее всего?
Греч перестал поглаживать себя по брюшку и закатил глаза вверх.
— Всего неприятнее для меня было бы, — протяжно проговорил он, — если бы вдруг мне следовало завтра заплатить три тысячи рублей, взятых под честное слово, а у меня в это время д’аржан — ни копейки!
Рылеев поморщился:
— Это пустяки, есть случаи гораздо труднее.
— А какие, например?
— Вот, например, если бы вам открыли… — Рылеев пристально взглянул в глаза Гречу, и тот, не имея силы отвести глаза в сторону, сморгнул. — Если бы вам открыли, что существует заговор против правительства, и пригласили бы в него вступить? А? Что бы вы сделали?
— Это решить нетрудно, — с неестественным натужным смешком ответил Греч. — Я поступил бы с таким приятелем, как советовал граф Ростопчин поступить с французским шпионом: за хохол да на съезжую!