Однажды мы с однокурсниками стояли, выстроившись в ряд, и ожидали дальнейших инструкций от немецкого психолога-пуританина, который вел в больнице клиническую тренинговую программу. Постоянная пациентка больницы, хрупкая и ранимая, подошла к одной из студенток – замкнутой, консервативной молодой женщине. Пациентка говорила дружелюбно, по-детски. Она спросила: «Почему вы все здесь стоите? Что вы делаете? Можно мне с вами?» Однокурсница повернулась ко мне и неуверенно спросила: «Что ответить?» Она, как и я, была застигнута врасплох запросом, исходящим от человека настолько изолированного и больного. Никто из нас не хотел, чтобы ответ прозвучал как отказ или упрек. Мы временно ступили на ничью землю, для которой общество не предусмотрело основополагающих правил или руководств. Мы были просто новыми студентами, мы не были готовы встретиться на территории психиатрической больницы с пациенткой-шизофреником, задающей наивный, дружелюбный вопрос о возможности социальной принадлежности. Это не походило на естественную беседу, на обмен мнениями между людьми, внимательными к репликам друг друга. Какие правила действуют в такой ситуации далеко за границами нормального социального взаимодействия? Какие тут есть возможности?
Насколько я мог с ходу понять, возможностей было всего две: выдать пациентке историю, скроенную так, чтобы все могли сохранить лицо, или ответить честно. К первой категории подходили варианты «Мы можем принять только восемь человек в свою группу» и «Мы уже собираемся уходить». Ни один из этих ответов не задел бы ничьих чувств, по крайней мере на первый взгляд, и разница в статусе, которая отличала нас от нее, осталась бы незамеченной. Но ни один из этих ответов не был правдивым. Так что я их не выбрал.
Я сказал пациентке настолько просто и прямо, насколько смог, что мы новые студенты, учимся на психологов, и поэтому она не может к нам присоединиться. Этот ответ выявил различие в нашем положении, сделал пропасть между нами больше и заметнее. Ответ был куда жестче, чем ладно скроенная, чистая ложь. Но я уже тогда подозревал, что неправда, даже сказанная из лучших побуждений, может привести к непредсказуемым последствиям. Одно мгновение пациентка выглядела ошеломленной и уязвленной. А потом она все поняла, и это было правильно. Ведь все именно так и было.
За несколько лет до того, как я приступил к клиническому тренингу, у меня был странный опыт148
. Я обнаружил, что подвержен довольно жестоким импульсам (ни один из них, впрочем, не был реализован), и убедился, что на самом деле мало знаю о том, кто я и на что готов. Я стал обращать более пристальное внимание на свои слова и поступки. Этот опыт меня, мягко говоря, смутил. Вскоре я разделился на две части: одна говорила, а другая, словно отдельная от меня, прислушивалась и оценивала. Вскоре я обнаружил, что почти все, что я говорил, было неправдой. У меня были причины говорить это: я хотел выиграть спор, приобрести статус, впечатлить людей и получить желаемое. Я использовал язык, чтобы крутить и вертеть миром, чтобы донести то, что считал нужным. Но я был подделкой. Осознав это, я начал говорить только то, против чего не станет возражать мой внутренний голос. Я стал говорить правду или хотя бы не лгать. Вскоре я понял, что такой навык оказывается очень кстати, когда не знаешь, что делать. Действительно, что делать, когда не знаешь, что делать? Говорить правду. Вот я и сделал это в первый день своего пребывания в больнице Дугласа.