Как только он разложит ее, она почувствует себя маленькой и ничтожной, рабой и ребенком, любовницей и сестрой. Как сладостно растопляться в чужой воле, испаряться подобно эфиру. Как сладостно закрыть лицо руками, ощущать, что его руки поднимают ее юбки, роются в ее кружевах, рвут ее тесемки… Как будет трудно умолить его. Как будет строг и холоден его голос. И она задыхалась от волнения, улыбаясь блаженно, страдальчески и бессмысленно, с пылающей головой, губами, закрытыми глазами, в позе разложенной перед наказанием девочки.
Представляя себе, как розги кусают ее тело, она бормотала:
— Не надо жалости… Высеки меня до крови, до потери сознания… Я так много грешила… О еще, еще, милый… Будь неумолим к моим крикам, они лгут тебе… Накажи прелюбодейку… накажи лгунью примерно… Если ты любил это тело — сделай его пурпурным, оставь на нем следы розог надолго. Огненные поцелуи. Раскаленная печать… Еще… еще… Это мое исправление, мое искупление, — небесное возмездие в этой боли… еще… еще… позови Христину… позови Юлия… О, как я буду унижена.
Она рыдала.
Вечернее солнце горело на бронзовых сфинксах туалета и купалось в зеркале.
Вежливо поднимая с колен Алину, Генрих Шемиот сказал ей:
— Я продам ваш дом, Алина.
— Да, Генрих…
— Мы будем жить безвыездно в имении…
— Да, Генрих…
— Христина останется в городе. Юлий уедет путешествовать.
— Да, Генрих…
— А теперь я накажу вас розгами, ибо вы все-таки своевольны, Алина…
— Да, Генрих…
Лидия Чарская
Вакханка
Кто из вас без греха, первый пусть бросит в нее камнем.
I
— Клео, — сказала Анна Игнатьевна Орлова своей рыжеволосой дочери Клеопатре, — сегодня у нас будет с визитом Михаил Павлович Тишинский. Постарайся понравиться ему. Нет ничего хуже, чем дурные отношения между поклонниками матери и ее детьми. Но я надеюсь, что мой милый маленький Котенок сумеет встать сразу на дружескую ногу с таким симпатичным благородным человеком, как Мишель Тишинский.
Эту тираду Анна Игнатьевна закрепила продолжительным поцелуем, на который Клео — как называли молодую девушку друзья и знакомые ее матери — ответила лукавой и все понимающей улыбкой.
Никому иному, как дочери драматической артистки Анны Игнатьевны Орловой, не подошло бы более ее прозвище Котенок. Шестнадцатилетняя Клео действительно таила в себе что-то кошачье. Ее хорошенькая, совсем еще детская и свежая рожица, с узкими, зеленовато-серыми, постоянно сладко щурящимися глазками, с наивным припухлым ребяческим и одновременно взрослым ртом и этими, унаследованными ею от отца рыжими, настоящими тициановскими[50]
волосами, золотым ореолом окружающими ослепительно белую кожу рыжей блондинки, наводила на мысль о каком-то пушистом, нежном и прелестном зверьке.— Будь спокойна, я сделаю все так, как ты этого хочешь, мама. И если этот твой Тишинский окажется таким же интересным и милым, как дядя Макс…
Тут детское личико приняло совсем уже не детское выражение. И ноздри маленького вздернутого носа чуть вздрогнули в чувственном трепете.
Анна Игнатьевна нахмурилась. Ее смуглое лицо далеко еще не увядшей красивой тридцативосьмилетней женщины с такими же зеленовато-желтоватыми, как и у дочери, глазами, однако не прищуренными, а со строгим вызовом смотревшими на людей, внимательно и зорко взглянули в кошачьи зрачки дочери.
— Я не люблю, когда ты так шутишь, Клео, — проговорила она строго, и темный, чуть заметный румянец пополз по ее смуглым щекам.
— Я нисколько не шучу, — сорвалось с алых детских пухлых губ Клеопатры. — Мне и в самом деле безумно нравится дядя Макс… Нравится с первых же классов гимназии, и все это знают. Только ты одна упорно не желаешь замечать этого. Ну да, не хочешь… Тебе это выгодно, мама, — почти шепотом закончила всю фразу Клео.
Анна Игнатьевна вздрогнула, как под ударом кнута, под этим взглядом.
— Если ты не хочешь со мною серьезно поссориться, Клео, не смей говорить таких глупостей. Я не потерплю, чтобы дядя Макс служил мишенью твоим глупым насмешкам, — процедила она сквозь зубы.
— Я и не думаю смеяться, с чего ты взяла?
Рыжий локон упал на лоб, зелено-желтоватые глаза блеснули из-под него лукаво и зло настоящим кошачьим блеском.
Взоры матери и дочери на миг скрестились.
В одном из них отразился самый неподдельный испуг, отчаянный страх потерять самое дорогое в жизни; в другом, молодом, горячем и злобном, старшая женщина прочла столько откровенной ненависти и затаенной угрозы, что не выдержала, дрогнула и опустила глаза.
«Боже мой, за что? — думала Орлова. — Мой Котенок, моя девочка, моя дочь родная, выстраданная мною, любимая безгранично, и… такую злобу, столько жгучей ненависти она питает ко мне», — промелькнуло вихрем в голове женщины. Но страдальческое выражение не долго гостило на этом смуглом лице южанки. В следующее мгновение черные брови Орловой поднялись, и не то гордая, не то презрительная усмешка искривила ее губы.