Он прожил здесь сезон морских купаний и имеет уже множество льстецов, хвалящих его произведения; это поддерживает в нём вредное заблуждение и кружит его голову тем, что он замечательный писатель, в то время как он только слабый подражатель писателя, в пользу которого можно сказать очень мало, — лорда Байрона. Это обстоятельство отдаляет его от основательного изучения великих классических поэтов, которые имели бы хорошее влияние на его талант, в чём ему нельзя отказать, и сделали бы из него со временем замечательного писателя. Удаление его отсюда будет лучшая услуга для него. Я не думаю, что служба при генерале Инзове поведёт к чему-нибудь, потому что хотя он и не будет в Одессе, но Кишинёв так близок отсюда, что ничего не помешает его почитателям поехать туда; да и, наконец, в самом Кишинёве он найдёт в молодых боярах и молодых греках скверное общество.
По всем этим причинам я прошу ваше сиятельство довести об этом деле до сведения государя и испросить его решения по оному. Ежели Пушкин будет жить в другой губернии, он найдёт более поощрителей к занятиям и избежит здешнего опасного общества. Повторяю, граф, что я прошу этого только ради него самого; надеюсь, моя просьба не будет истолкована ему во вред, и вполне убеждён, что, только согласившись со мною, ему можно будет дать более средств обработать его рождающийся талант, удалив его в то же время от того, что ему так вредно, от лести и столкновения с заблуждениями и опасными идеями» (23, 207–208).
Внешне отношение Воронцова к чиновнику 10-го класса Пушкину не изменилось, но поэт, обладавший высочайшей чувствительностью, понял: что-то произошло и выбрал весьма сомнительный способ защиты — эпиграмму:
Повалить Голиафа — это ещё остатки подростковой психологии, от которой Пушкину удалось избавиться только в Михайловской ссылке. А пока на его потуги следует следующее письмо Воронцова графу Нессельроде: «…Кстати, повторяю мою просьбу: избавьте меня от Пушкина, это, может быть, превосходный малый и хороший поэт, но мне бы не хотелось иметь его дольше ни в Одессе, ни в Кишинёве».
И. П. Липранди, весной и летом 1824 года трижды бывший в Одессе, каждый раз находил Пушкина всё в более и более удручённом состоянии; исчезла весёлость, характерная для периода его пребывания в Кишинёве. Мрачное душевное состояние поэта породило множество устных эпиграмм, которые тем не менее попали на бумагу. Стихи эти касались не только чиновников из канцелярии Воронцова, но и посетителей балов его супруги. Конечно, это вызывало недовольство многих; начались сплетни и интриги, которые ещё больше тревожили Александра Сергеевича, заварившего эту кашу.
В. Ф. Вяземская, относившаяся к Пушкину как к собственному сыну, тем не менее писала супругу: «Ничего хорошего не могу сказать тебе о племяннике Василия Львовича. Это совершенно сумасшедшая голова, с которою никто не может совладать. Он натворил новых проказ. Вся вина — с его стороны…
Я делаю всё, что могу, чтобы успокоить его: браню его от твоего имени, уверяю его, что, разумеется, ты первым признал бы его виноватым, так как только ветреник мог так набедокурить. Он захотел выставить в смешном виде важную для него особу — и сделал это; это стало известно, и, как и следовало ожидать, на него не могли больше смотреть благосклонно. Он меня очень огорчает; никогда не приходилось мне встречать столько легкомыслия и склонности к злословию, как в нём, но вместе с тем я думаю, что у него доброе сердце и много мизантропии» (22, 401).
П. А. Вяземский, обеспокоенный тревожными сообщениями жены, пытался остеречь друга. В конце мая он писал ему: «Сделай милость, будь осторожен на язык и на перо. Не играй своим будущим. Теперешняя ссылка твоя лучше всякого места. Что тебе в Петербурге? Дай мне отделаться от дел своих, но не так, чтобы можно было всё бросить на несколько лет и ехать в чужие края, я охотно поселился бы у вас. Верные люди сказывали мне, что уже на Одессу смотрят, как на champ d’asyle[45]
, а в этом поле, верно, никакая ягодка более тебя не обращает внимания. В случае какой-нибудь непогоды Воронцов не отстоит тебя и не защитит, если правда, что и он подозреваем в подозрительности. Да к тому же, признаюсь откровенно: я не твёрдо уповаю на рыцарство Воронцова. Он человек приятный, благонамеренный, но не пойдёт донкишотствовать против власти ни за лице, ни за мнение, какие бы они ни были, если власть поставит его в необходимость объявить себя за них или за неё. Ты довольно сыграл пажеских шуток с правительством; довольно подразнил его, и полно».