Он устроил ей дебютную лекцию в Денвере. Однако выезжать из Юты все еще было рискованно. Судья Хейган опасался, что Бригам может не разрешить ей покинуть Территорию или, что еще страшнее, пошлет Данитов вслед ее экипажу. Не знаю, на каком основании возникли эти опасения, но все им верили, и настроение в нашем люксе вдруг изменилось. (Я уверен, что Вы припомните, что в это самое время возобновилось расследование резни в Маунтин-Медоуз,
[112]и было очень много рассуждений о роли Бригама в тех ужасных убийствах. Я не сообщу Вам ничего такого, чего бы Вы уже не знали, когда скажу, что многие люди были убеждены, что он либо сам приказал совершить эти убийства, либо посмотрел на них сквозь пальцы. Такие рассуждения, несомненно, окрашивали мамино представление об опасностях, с которыми она могла столкнуться.)В нашем номере воцарилась атмосфера делового планирования. Союзники приходили и уходили, тайные способы бегства предлагались и тут же отбрасывались. Прошло несколько дней, и план был в конце концов принят. Моя мать, майор Понд, судья Хейган и Страттоны поклялись держать все в строгом секрете. В то время я понятия не имел о том, что такое секрет, но он вскоре стал осуществляться. Когда бы какой-либо гость ни заходил к нам с визитом, мама отпускала его с одной-двумя вещами, спрятанными в карманах его пальто: парой обуви, шляпкой, записной книжкой, флаконом масла для волос. Вещица за вещицей моя мама свертывала лагерь.
Как только я понял, что мама собирается уехать, я разрыдался. «Я не хочу, чтобы ты от меня уезжала», — сказал я ей. Я ожидал, что она скажет: «Я возьму тебя с собой». Однако она этого не сказала. Она стала гладить меня по спине и произнесла: «Мне надо уехать».
И опять я ждал, что она пообещает: «Я вернусь за тобой». Но она не произнесла никаких заверений по поводу нашего будущего. Не могу объяснить Вам, почему она так повела себя в тот момент. Мне хочется думать, что она вовсе не была так уж равнодушна к моим чувствам. И все же я сомневаюсь, что в какой-либо другой момент своей жизни я чувствовал себя настолько потерянным, не обретшим своего места в мире, как тогда. Я пролежал без сна всю ночь, с обидой в сердце.
Утром мама сказала: «Если я скажу тебе один секрет, ты должен пообещать мне, что сохранишь его. Сегодня вечером я уйду на обед к Страттонам. Попозже твой дядя Гилберт зайдет за тобой. Ты должен делать все так, как он тебе скажет. Если он велит тебе вести себя тихо, ты не должен проронить ни звука. Если велит спрятаться в ящике, тебе надо будет свернуться, как сворачивается в клубок кошка».
Вечером мама оделась для выхода, как могла бы одеться в любой другой вечер. Пришел Гилберт, но вел он себя так, будто случилось что-то дурное. Он дал мне мятный леденец, однако раздражался, когда я задавал ему какие-нибудь вопросы. «Лоренцо, — спросила меня мама, — ты помнишь, о чем мы говорили?»
Когда зашли Страттоны, я заплакал. Мама была слишком поглощена своим побегом, у нее больше не было сил меня утешать. Когда она покидала наш люкс, меня обнял и прижал к себе Гилберт. В книге «Девятнадцатая жена» мама пишет что на прощания и поцелуи не было времени. «Я была уже беглянкой, не могла потратить ни минуты!» Не могла потратить время на любовь? Господи боже мой, надеюсь, на моих часах никогда не случится такой нехватки времени!
Примерно с час мы с дядей Гилбертом глядели друг на друга. Он всегда чувствовал себя неловко с детьми. Он стал расспрашивать меня про мою игрушечную лошадку, но когда я назвал ему ее имя, я почувствовал, что на самом деле ему это неинтересно. Дети ведь разбираются в таких вещах. Я не виню Гилберта за это. Его жизнь в многоженстве — с двумя женами и восемнадцатью детьми — напрочь выела любовь из его души. Гилберт был хорошим человеком, он старался любить свое семейство. Тот, кто сказал, что любовь — это пирог, оказался прав, по крайней мере в отношении полигамных семей: число кусков, которые ты можешь раздать, имеет предел. Вскоре я прилег сверху на одеяло и уснул. Не знаю, сколько было времени, когда Гилберт меня разбудил, может быть, десять часов. В комнате стояла тьма, я чувствовал себя очень усталым. Гилберт помог мне надеть пальто и башмаки и свел меня вниз по лестнице для слуг на кухню отеля. Большущая женщина в широком фартуке стояла там, погрузив руки в раковину, полную горячей мыльной воды. Она едва подняла на нас взгляд, когда мы шли мимо нее. У дверей стояла высокая круглая корзина вроде той, в какой — мне как-то пришлось видеть — индианка носит с поля маис. Гилберт велел мне влезть в корзину. «Я собираюсь отнести тебя в карету. Это займет всего минуту. Как только мы окажемся внутри, ты сможешь вылезти, но никто не должен видеть, как ты уходишь».