Скоро я увидел бульвары и первые дома. Приветливый городок дышал покоем. Маленький и светлый, он лежал под синим небом, где застыли легкие белые облака. Этот вид склонял к отдыху и семейным радостям. А я нес туда общественные распри.
Мне указали на редакцию «Независимого». Она помещалась у вокзала, в низком доме, увитом глициниями. Г-н Сен-Флорантен сидел в своем кабинете. Он писал, сняв пиджак и жилет. Это был великан и самый волосатый человек, какого мне приходилось встречать. Он был черный-пречерный; при каждом его движении слышался шелест спутанных жестких волос и запах дикого зверя.
При моем появлении он не бросил писать. Потея, тяжело дыша голой грудью, он закончил статью. Только тогда он спросил, что мне угодно; я ответил, что г-н Веле назначил меня секретарем редакции; г-н Сен-Флорантен вытер лоб и сказал:
— Отлично!
Я спросил, в чем будут заключаться мои обязанности.
— Да как везде, — ответил он.
Мне пришлось признаться, что я совершенно чужд журналистике. Вопреки моим опасениям, это мне не только не повредило, но вызвало в нем внезапную благосклонность. Он улыбнулся, протянул мне руку и пригласил отобедать у него дома.
Он дал мне свой адрес и прибавил:
— При входе спросите г-на Планшоне: это моя настоящая фамилия. Вне этого кабинета больше нет Сен-Флорантена, есть Планшоне!
Я пытался расспросить его о кандидатуре г-на Веле, которой я так интересовался. Но он отнесся к этому холодно.
Зато его статья не была холодной. В тот же вечер я ее прочел. Какой огонь! Темой было знамя, преподнесенное официальным кандидатом союзу садовников. С какой силой редактор восставал против развращающих подарков! Он переходил от гнева к иронии и от иронии к гневу. Он метил прямо в графа Морена. В статье граф изображался опасным, лукавым, вероломным человеком: граф занимается темными проделками, строит козни, проявляет в борьбе неукротимую энергию, честолюбие и фанатизм.
— Ну, — сказал я, складывая газету, — не мешает знать своего противника!
До обеда оставался целый час, и я пошел погулять в лесок, в двухстах метрах от города. Это были полудикие заросли белых буков, кленов, ясеней, лип и сирени — листва, поющая под ветром. Лесок оказался прелестным, я полюбил его и дал себе слово узнать каждое дерево, отыскать скромнейшие растения, стручковые кусты и разрыв-траву и взглянуть, не цветет ли под тенью самых больших деревьев соломонова печать. Я уже обошел весь лес, как вдруг увидел старика и рядом с ним на скамье шляпу, перчатки, платок и несколько склянок с лекарствами.
У него было длинное бледное лицо, узкий череп с несколькими седыми прядями, мертвенные глаза, отвислые губы. Он держал в руке скакалку и пристально смотрел на пятилетнюю девочку, которая сажала хворостинки в песчаное дно высохшего ручья. Ее платье было отделано кружевами; время от времени она поднимала на старика большие глаза, окруженные синевой. Она была бледной и худенькой. Закончив свой садик, она улыбнулась бесцветными губами. Тогда старик отвернулся и вытер со щеки слезу. Я спрятался, чтобы понаблюдать за ним, и обнаружил, что это был человек скорее больной, чем старый. Он был одет изящно, но двигался неуклюже и с трудом. Наверно, его разбил паралич и усыпил в его душе все, кроме любви к больной девочке, игравшей в песке.
Эта встреча не отличалась ничем необыкновенным, но она оставила во мне глубокое, мучительное воспоминание. Выражение этого печального, страдальческого лица, казалось, говорило, что все наши распри и честолюбивые помыслы — только суета перед лицом неизбежности. «Этот человек, — решил я, — чужд наших раздоров. Он-то не занимается выборами, он избег наших мелких бед по грозной милости страдания, которое возвышает его над нами».
С этими мыслями я подошел к дому редактора. Он сидел в гостиной и держал двух или трех детей на коленях, а других — на плечах. Дети торчали даже из его карманов. Все они называли его «папа» и тянули за бороду. Он казался другим человеком. Он был в новом сюртуке, чистом белье и весь благоухал лавандой; у него было такое доброе, довольное выражение лица, что нельзя было его узнать. Комната, полная цветов, казалась веселой, как он сам.
Он протянул мне огромную мягкую руку.
Вошла женщина, бледная, хрупкая, слегка увядшая, но приятная, с тусклыми золотистыми волосами и глазами цвета барвинка, изящная, несмотря на располневшую талию.
— Позвольте представить вас госпоже Планшоне, — сказал хозяин.
Казалось, он ею гордился, и, правда, она была очаровательна; я бы никогда не поверил, что человек, сложенный, как мой редактор, может похвастать такой прелестной женой!