После обеда приносились карты, но не для игры, а для всякого рода математических забав; потом чертили геометрические фигуры, занимались астрономией, пели, разбившись на четыре или пять голосов, играли на лютне, на спинете, на арфе, на флейте, на виоле и на тромбоне. Эта перемена длилась час. Затем три часа посвящалось чтению и письму. Гаргантюа и Эвдемон учились красиво писать античные буквы, то есть итальянские литеры, которые ввел знаменитый венецианский печатник — эллинист Альд Мануций; готическим шрифтом пользовались теперь одни сорбонщики да схоласты.
По окончания занятий юные принцы выходили из дому. Молодой туреньский дворянин по имени Гимнаст давал Эвдемону и Гаргантюа уроки верховой езды. Гаргантюа ездил уже не на той страшной кобыле, что, отмахиваясь от оводов, повалила босские леса, а на берберийском или же на испанском скакуне, на тяжеловозе. Что же, значит, Гаргантюа больше уже не великан? Когда-то он садился на башни Собора Парижской богоматери — теперь он садится на школьную скамью и ест, как все добрые люди. Пусть это вас не удивляет. Мудрый не должен ничему удивляться. Гаргантюа меняется в росте каждую минуту. Рабле, не задумываясь, то увеличивает, то уменьшает его рост в зависимости от обстоятельств: Гаргантюа — великан, когда он действует как герой старинных народных сказок; когда же он погружается в гущу жизни, когда глубочайший из юмористов превращает его в персонаж человеческой комедии, перед нами — нормальных размеров миловидный принц.
Покончив с верховой ездой, сын Грангузье обучался всему, что необходимо для воина: охотился, плавал, кричал во всю мочь, чтобы развить грудную клетку и легкие, упражнялся с гирями. Или собирал растения.
Придя домой, молодые люди садились за уроки, а затем подавался обильный ужин, и за столом возобновлялась ученая и полезная беседа. Прочтя благодарственную молитву, устраивали домашний концерт, играли в кости, а иной раз отправлялись к какому-нибудь ученому или путешественнику.
Перед сном наблюдали положение небесных светил, в кратких словах рассказывали обо всем, что прочли, увидели, узнали, сделали и услышали за день, а затем, помолившись богу и предав себя его милосердию, ложились спать.
В дождливую погоду занимались физическим трудом в помещении: убирали сено, кололи и пилили дрова, молотили хлеб в риге, гербарий в такие дни не составляли, но зато ходили к ремесленникам, москательщикам, аптекарям, даже к фокусникам и торговцам опиумом, ибо Рабле считал, что и у шарлатанов и обманщиков можно чему-нибудь научиться.
Вот вам наполненные и непохожие один на другой трудовые, но не утомительные дни Гаргантюа. Лучшей, более мудрой системы воспитания не придумаешь. Французский государственный деятель Франсуа Гизо
[525], который в силу своего строгого и возвышенного образа мыслей не мог, конечно, особенно любить и тем более безоговорочно принимать полное безудержного веселья творчество нашего автора, но который в молодости отдавал силы своего недюжинного ума вопросам педагогики, — Франсуа Гизо оценил Рабле как наставника и воспитателя. В 1812 году он поместил в одном педагогическом журнале статью, которая потом перепечатывалась в собраниях его сочинений, и в ней мы находим следующие отроки:«Рабле понял недостатки педагогической теории и практики своего времени и указал на них; вначале XVI столетия он предвосхитил почти все, что есть разумного и ценного в трудах новейших ученых, в том числе Локка и Руссо»
[526].Жан Флери в своей работе о Рабле весьма удачно сопоставляет магистра Жобелена и Понократа с двумя видными прелатами XVII века, придворными наставниками. Это сравнение, обидное для одного из них и лестное для другого, представляется на первый взгляд довольно неожиданным. Тем не менее я приведу его целиком, потому что оно любопытно и по существу верно, если откинуть допущенные автором смягчения и оговорки.
Вот этот образец остроумной педагогической критики: