— С золотом все не так просто, — продолжал Гашпар, — но сейчас не об этом речь. Я тебе такое расскажу — ни за что не поверишь, а между тем я готов поклясться этой толстой старухой, что все здесь правда, от первого до последнего слова. Я бы, может, и не вспомнил, если б не этот трактир и не эти вот неструганые доски, которым здесь ничего не грозит. Тот мой домишко был вроде этого, разве что поменьше, да и почище малость. Было это у залива Карпентариа, неподалеку от реки Норман, на севере Квинсленда. Леса туда не досягали — одни холмы, и за ними — степные пастбища до самого горизонта. Во всей округе всего-то и было три дома. В одном из них жил со своим семейством Кабалуш, мой друг, человек загадочного происхождения. Другой дом был нежилой. Кабалуш меня туда и зазвал — он был там вроде управляющего — и поселил в тот самый домишко, о котором речь. Прожил я там не одну неделю; жара, помнится, стояла отчаянная. Я помогал Кабалушу по хозяйству, а вернее сказать, помогал он мне, потому что успевал обо всем подумать. И вот как-то раз, ближе к осени, говорит он: давай, мол, сделаем вылазку к реке, мне сон хороший приснился. Сказано — сделано, на другой день и отправились на реку. Пробыли мы там с неделю, без всякого толку. Зато устал я как собака и спать хотелось ужасно. Едва добрался к дому, тут же улегся, почти не раздеваясь, только куртку снял да брюки и бросил их на единственный стул в моей комнатушке. Еще там была железная кровать, на ней я и заснул, как обычно. Спал я, должно быть, долго, Кабалуш потом говорил: два дня подряд, но я думаю, поменьше. В общем, сколько ни спал, а однажды проснулся. И что же? Смотри не свались со стула: просыпаюсь, а на мне вместо белья — пара жалких лоскутков. Вскочил я с кровати — тут и эти лохмотья рассыпались в прах, и остался я в чем мать родила. Бросился к стулу, чтоб хоть брюки надеть, а на стуле — ни брюк, ни куртки. В ужасе ухватился за спинку стула, вернее, хотел ухватиться. Но стоило мне к нему прикоснуться, как он обратился в кучу пыли. Я остолбенел от изумления, потом шагнул к столу, выпить воды из кувшина. Не тут-то было: стол тоже немедленно обратился в пыль, а в пыли валялись осколки кружки и кувшина. Как безумный кинулся я к окну, чтобы позвать Кабалуша, жившего совсем рядом. Но стоило мне опереться на дощатую стену возле окна, домишко рассыпался до основания — и вот на земле уже лежала лишь кучка древесной пыли.
— А ты стоял над нею, — сказал я.
— А я стоял над нею, нагой и бездомный, весь как на ладони. Стоял в чем мать родила и орал Кабалушу, чтоб он шел скорее. И Кабалуш пришел и увидел все это, а потом покачал головой и говорит:
— Термиты.
— Муравьи-термиты?
— Ну да, — сказал Кабалуш. — У них тут целые крепости, на холмах. Они прорыли ходы к твоему дому и, пока ты спал, в темноте, за две ночи, все пожрали.
— Верно, что термиты?
— Вернее не бывает.
СТАРЫЙ МОТЫЛЕК
Много лет подряд жил старый Михай Надь бобылем, один как перст. Незаметно текли денечки, все похожие друг на друга, — вроде как обмелевшая речка течет.
И вот все ж таки случилось кое-что.
Поначалу день больших событий ничем не отличался от прочих. Заголосили на рассвете петухи, что было сил стараясь перекричать друг дружку, там и сям затявкали спросонок собаки. Тех и других слыхивал дядюшка Михай, больше того, он их по голосам различал. Оно и понятно: с той поры, как остался старик бобылем, один как перст, что ни день просыпается с первыми петухами. Проснется — и пойдет отсчитывать минутки, одну за одной, словно старые часы.
Закукарекали, значит, петухи, залаяли там и сям собаки.
Потом стало светать.
И вот в предрассветной тишине спустились с кровати ноги дядюшки Михая, а за ногами последовал и сам дядюшка Михай. То бишь поднялся старик, чтобы сделать кое-что по дому и по хозяйству, как и всякий другой день спозаранку. Покончив с делами, скрутил себе толстую самокрутку и засмолил. Потом подошел к окну глянуть на свет божий. Пыхал потихонечку самокруткой и смотрел сквозь дым, что за покой кругом.
И ничего-то на белом свете не делается.
Только небо на востоке разгоралось все ярче да поблескивали подернутые охрой листья, птичьи зеркальца.
Осень-то уже наступила.
Смотрел-смотрел дядюшка Михай, чтобы что-нибудь увидеть, и ничего, можно сказать, не увидел, тут и шевельнулось в нем легонькое беспокойство, светлое какое-то беспокойство — так неподвижный воздух нет-нет да и заскучает по ветерку.
Вот и старику захотелось хоть легкого ветерка.