Папа, это я. А это ты — невысокий, плотный, облысевший задолго до моего рождения, сразу после двадцати (мама смеялась, что любит только настоящих мужчин — малорослых и лысых; она всегда прибавляла, что настоящий мужчина еще должен быть толстым, как ее отец, а тебе, Лаэрт-Садовник, всегда чуть-чуть не хватало до маминого идеала…); ты двигаешься неторопливо и косолапо, широко расставляя носки сандалий, стоптанных по краю подошвы.
Тогда мне казалось: ты похож на Зевса-Эгидодержавца. Просто другие почему-то не умеют замечать этого. Мне и сейчас так кажется. А другие… они по-прежнему не научились замечать.
Они только и умеют, что многозначительно переглядываться при упоминании имени Лаэрта-Садовника.
Лаэрта-Пирата
[103].Кстати,о богах.
Маленький Одиссей ликовал. Бродить по садику вместе с папой было совсем не то, что бродить по садику без папы — пускай даже вместе с няней или Ментором. Но ехать с папой в северную бухту Ретру…
Мама ворчала.
Мама упрекала папу в легкомыслии.
Мама в конце концов поехала вместе с ними. Потому что басилея с домочадцами ждало празднество урожая. Одиссей не очень хорошо знал, почему празднество урожая надо справлять не в садике, а на пристани, да еще не в людной Форкинской гавани, а на дальней стороне бухты, где и корабли-то появляются редко, большей частью — поздно вечером. Но, видимо, папа под урожаем понимал что-то свое, недоступное маленьким мальчикам; и папино мнение разделяла куча народу, ибо берег бухты кишел людьми.
Малыш раньше никогда не видел столько людей в одном месте. Жаль только, что папа приехал не на колеснице, а на осле, усадив его, рыжего Одиссея, на колено:
Ослик был хороший, он покорно трюхал по горным тропинкам все ниже и ниже, спускаясь к морю; сзади на другом ослике, толстом и корноухом, ехала мама, а за мамой шли служанки и няня Эвриклея. К концу пути Одиссею стало казаться, что колесница ничуть не лучше милых осликов, но он на всякий случай спросил об этом у папы.
— Колесница? — Лаэрт потрепал сына по знаменитым кудрям («Мое солнышко!» — часто ласкалась мама). И махнул свободной рукой за спину: туда, где курчавились порослью склоны Этоса. — Здесь?
Рыжий представил себе колесницу — здесь?! — и без видимой причины ему стало смешно.
Так, смеясь, и доехали до бухты.
— Свежей воды!
— Доброго пути и свежей воды!
Они выкрикивали пожелания, однообразно-громко, они самозабвенно вопили, и в ушах едва ли не всех явившихся в бухту мужчин — свободных, рабов, пастухов, кожевенников, жнецов и пахарей — колыхались серьги: медные капли, у некоторых с жемчужиной или сердоликом. Солнце играло в металле, брызгаясь зайчиками.
Щекотно.
…папа, мне трудно возвращаться. Я трюхаю помаленьку на ослике-ленивце, и давнее празднество урожая сливается со многими иными праздниками на Итаке" где мне довелось присутствовать — будто я не тащусь еле-еле, а мчусь изо всех сил, и виды по обочине дороги сливаются в сплошную обжигающе-яркую полосу.
Колесница?
Здесь? Я-большой (а я большой?) отмечаю другое: по праву басилея ты резал жертвенных животных. Совершал возлияния. Отсекал у жертв языки и кропил их вином. Подымал чаши. Произносил слова.
Лаэрт-Садовник! почему, обращаясь к богам — к Глубокоуважаемым, как говорил ты и как вслед за тобой повторяли прочие итакийцы — ты никогда не называл их по имени?
Не Посейдон, а Владыка Пучин, Морской Дед или Фитальмий, то есть Порождающий.
Не Зевс, не Дий-Отец — Скипетродержец, Учредитель или Высокогремящий.
Вместо Аполлона — Дельфиний или Тюрайос, Отпирающий Двери.