Ситуация ухода Смоктуновского из БДТ прекрасно дешифруется в традиционных романтических ключах: возник ниоткуда, сыграл великую роль, и варианты – умер, исчез, ушел. И уход из БДТ тогда прочитывается как замена ухода окончательного и бесповоротного. Ее вписывали и в бессмертную летопись театральных интриг, отметив черным крестом булгаковского Регистра: зависть, ревность, конкуренция. «В БДТ по его поводу был целый консилиум, что таких актеров без образования мы не должны держать в рядах нашего театра. Там же на Мышкина было подано пятнадцать заявок. Все считали, что они могут, а тут какой-то незнакомец. Какой-то чужой элемент. Они говорили, что в Мышкине он играет самого себя, и ничего другого сыграть не сможет. А тут начались разговоры о Чацком (Товстоногов хотел пробовать его на эту роль). Козинцев пригласил его на роль Гамлета без всяких проб. И тут же пошло возмущение: нельзя играть в кино и БДТ одновременно (при том, что многие актеры БДТ успешно работали в кино). Ну, Иннокентий Михайлович тут же ушел. Он был очень независимым человеком. „Неужели я буду что-то доказывать на их худсоветах, да я лучше фотографом буду или плакаты рисовать пойду!“» [55]. И Смоктуновский сделал очередной нелогичный и неотразимый «ход судьбы» – совсем ушел из Большого драматического.
Тогда казалось, что он окончательно распростился с театром. Царь Федор стал возвращением Смоктуновского на сцену. Поставленная перед собой задача была и сложнее, и легче, чем когда-то в «Идиоте». Смоктуновский вступал в возраст, когда от него уже уходили роли молодых героев, появился и стал расти список ролей, за которые «поздно браться». Накопленный опыт, мастерство, зрительское признание были и союзниками, и врагами. К сложностям возврата в театр после долгого перерыва добавлялись трудности адаптации к новому театру, новым партнерам, новому городу (Смоктуновский незадолго перед тем переехал в Москву), новой публике, добавлялись и трудности самой роли.
О роли мечтал; именно Федора как условие выдвигал в переговорах с Ефремовым о поступлении в труппу Художественного театра. Как вспоминал сам Ефремов: «Пока я раздумывал по поводу „Царя Федора“ в Художественном театре, Равенских подсуетился, – и Кеша пошел в Малый театр» [56]. Пошел именно за ролью Федора, которую считал одной из интереснейших в мировом репертуаре: «Только страшная, невероятная психофизическая трудность в исполнении этого образа не позволяют ему стать в ряд с мировыми эталонами драматических героев, таких как Гамлет, Фауст, князь Мышкин. Царь Федор – трагедия обманутой доверчивости, попранной доброты. Эта работа ближе всех поднялась, подошла к уровню, который так легко был преподан зрителю в образе кн. Льва Николаевича Мышкина» [57]. Любопытен ряд, в который Смоктуновский ставит Федора Иоанновича: Гамлет – Фауст – Мышкин; поразительно свидетельство, что царь Федор – образ более психофизически сложный, чем Мышкин и Гамлет (тут Смоктуновский мог сравнивать по собственному опыту).
Казалось, было бы логичнее сопоставить Федора с благородным жуликом Деточкиным из «Берегись автомобиля». Впервые попробовав свои силы в комедии, Смоктуновский получил всесоюзное признание, равное только его же Гамлету. Деточкина роднят с Федором: простодушие, доверчивость, непосредственность, детскость, в которой есть что-то ангельское… Элементы комизма, на которых настаивал А. К. Толстой: «Трагический элемент и оттенок комисма переливаются один в другой, как радужные цвета на раковине. С этим комисмом сценический художник должен обращаться чрезвычайно осторожно и никак не доводить его до яркости» [58].
Но образ Деточкина в размышлениях о Федоре не возникнет, опыт смешения комических и драматических элементов не будет использован, актер, вопреки автору, решительно откажется от комической подсветки своего Федора. Как, впрочем, не раз отказывались до него другие исполнители этой роли. Пожалуй, только в описаниях Федора, каким он виделся А. П. Ленскому, можно угадать ласковую усмешку, добрую иронию, близкую Алексею Толстому. А. П. Ленский, за два года до спектакля МХТ хлопоча об отмене цензурного запрета, писал: «Он является перед зрителем не в торжественной обстановке приема послов и царской думы, не в полном царском облачении, а именно в своей простой домашней обстановке, со своей Аринушкой, тут же вышивающей на пяльцах; в этом знакомом каждому москвичу тесном, жарко натопленном покойнике, с пузатой печкой, занимающей добрую четверть комнаты, с этим запахом лампадного масла и ладана, словом: со всем тем, что окружало некогда православного русского царя. И на этом-то благочестивом, стародавнем, словно из потускневшего золота, фоне воспроизвести симпатичный всепрощающий образ „царя-ангела“, как его называли» [59]. Ленскому пьесу так и не дали поставить.