Но — спасайте! Желто-бурые клубы, за которыми — тление и горение (как под Парголовым и Шуваловым, отчего по ночам весь город всегда окутан гарью). Стелются в миллионах душ, — пламя вражды, дикости, татарщины, злобы, унижения, забитости, недоверия, мести — то там, то здесь вспыхивает; русский большевизм гуляет, а дождя нет, и Бог не посылает его!
Боже, в какой мы страшной зависимости от Твоего хлеба! Мы не боролись с Тобой, наше “древнее благочестие” надолго заслонило от нас промышленный путь; Твой Промысл был для нас больше нашего промысла. Но шли годы, и мы развратились иначе, мы остались безвольными, и вот теперь мы забыли и Твой Промысл, а своего промысла у нас по-прежнему нет, и мы зависим от колосьев, которые Ты можешь смять грозой, истоптать засухой и сжечь. Грозный Лик Твой, такой, как на древней иконе, теперь неумолим перед нами!»
Столь пространная цитата здесь необходима, чтобы не исказить контекст. Перед нами эстетизация большевизма. Текст на грани прозы и поэзии. Большевизм — стихия, пожар. Как же совладать с ним? Ответ — в записи от 7 августа, с пометкой «проснувшись»:
«И вот
Разобраться в этом болезненном монологе необходимо. Да, это поистине демонический сон. Несовершенному Божьему Промыслу противопоставляется некая «промышленность», допускающая «грубость» (хотя и в кавычках), а также «жестокость первоначальных способов» (уже без кавычек). Перед нами приступ абсолютного утопизма, облеченного в опасные (даже «огнеопасные») метафоры и гиперболы. Как превратить «буйство» в «волевую музыкальную волну»? Можно ли победить в людях «рабскую похоть», раздувая «костер до неба»? (Не отсюда ли, кстати, берет начало будущая легендарная строка «мировой пожар раздуем»?)
Резонно суждение Аврил Пайман о том, что «“русский большевизм” не означал для Блока большевиков», что это своего рода символ «стихийно-бунтарских сил». Но разве не начнут реальные большевики, придя к власти, буквализовать процитированные образные конструкции? Разве не затянется на целые десятилетия «жестокость первоначальных способов», обслуживаемая специально созданной «промышленностью»?
Блок, как художник, внутренне далекий от практической политики, конечно, не несет ответственности за такую реализацию его образно-эмоциональных видений. Но и сама идея, посетившая Блока в момент творческой паузы, едва ли могла быть воплощена в жизнь плодотворным и гуманным способом. Что-то не припоминается случая, когда игра с «большевизмом» довела художника до добра. Что Есенина, провозгласившего в стихах: «Я – большевик», что Зощенко, заявившего в молодые годы: «большевичить согласен».
Говоря об «эстетизации большевизма», мы можем объяснить поведение художника, но не оправдать его. Само слово «эстетизация» неизменно сочетается со словами негативного плана: никогда ведь не говорят об эстетизации добра или истины. А в философском плане приходится признать, что «демонизм», энергетически питающий художественную практику, решительно непригоден для практики социальной.
Когда художник увлеченно творит, сам талант помогает ему пройти по узкой грани между искусством и житейской практикой. В моменты простоев артистические приемы переносятся на социально-политическую реальность, что ведет к неизбежным заблуждениям и потерям.
Таким видится психологическое объяснение блоковских шагов в сторону большевизма на исходе 1917 года. 15 октября Зинаида Гиппиус звонит Блоку с предложением сотрудничать в газете эсера Бориса Савинкова «Час». К ее удивлению, Блок отказывается и объясняет это так: «Война не может длиться. Нужен мир».
Вот кульминация разговора в передаче Гиппиус:
«— И вы… не хотите с нами… Хотите заключать мир. Уж вы, пожалуй, не с большевиками ли?
Все-таки и в эту минуту вопрос мне казался абсурдным. А вот что на него ответил Блок (который был очень правдив, никогда не лгал):
— Да, если хотите, я скорее с большевиками. Они требуют мира…»
Искренность Блока действительно не вызывает сомнения, и его антивоенная позиция диктовалась гуманными соображениями, заботой об усталом народе. За шесть дней до штурма Зимнего, 19 октября, Блок внимательно следит за расколом среди большевиков и записывает в дневнике: «…те и другие — сторонники выступления, но одни с отчаянья, а Ленин — с предвиденьем доброго». Вместе с тем он интуитивно ощущает, что события развиваются отнюдь не по рациональным законам: «Выступление может, однако, состояться совершенно независимо от большевиков — независимо от всех — стихийно».