И вдруг – «гений первой любви» совершает прорыв в настоящее:
(«Синеокая, Бог тебя создал такой…»)
Время любви – это абсолютное настоящее. Истина, ведомая не только поэтам, но и всем, кто согласно блоковской системе ценностей, «имеет право на звание человека».
Двадцать первое июня 1909 года. Берлинский поезд движется на восток. Блок просыпается уже в России. Ему пишется. «Версты полосаты» напоминают о Пушкине и кажутся книгами стихов. «Но жить страшно хочется», – записывает он, слегка переиначивая реплику из «Трех сестер». Потом идут фрагменты на грани прозы и свободного стиха:
«А Люба спит передо мной, укрытая моим пальто. Над ней висит ее поношенная детская шляпа.
Жалость – когда человек ест;
когда растерявшийся и впервые попавший в Россию немец с экземой на лице присутствует при жаргонной ругани своего носильщика с чужим;
когда таможенный чиновник, всю жизнь видящий уезжающих и приезжающих из-за границы, а сам за границей не побывавший, любезно и снисходительно спрашивает, нет ли чего и куда едут».
Пронзительная любовь ко всему, ко всем. Понятно, почему вызывают жалость «невыездной» таможенник или убогий немец. Но что жалобного в том, что «человек ест»? А вот поди ж ты… Достоевское нечто. Или розановское. Впрочем, Василий Розанов свои эмоциональные миниатюры начнет писать чуть позже, в 1912 году они составят книгу «Уединенное», затем появятся «Опавшие листья». Под розановскими фрагментами порой есть пометки «вагон», «в вагоне». А иные просто перекликаются с блоковскими вагонными заметками. Например: «Есть ли жалость в мире? Красота - да, смысл — да. Но жалость?»
Блок упредил этот вопрос. И ответил: «Есть».
В Петербурге он принимается читать гётевское «Путешествие в Италию», розановские «Итальянские впечатления». Хочется закрепить ощущение от поездки, сохранить «дух пытливости и дух скромности», которые пробуждены Западом.
После заграницы Блоку открывается и новый взгляд на Москву. На скамейке в Александровском саду он чувствует «прозрачную нежность Кремля», приходят к нему необычно сентиментальные строки: «Упоительно встать в ранний час…», «Я люблю тебя, панна моя…». Москва впервые предстала в женственном образе. А женственность для Блока — это космизм, это вечность и всемирность.
Бесконечность времени и пространства. Италия помогла ощутить ее на чувственном уровне. В Шахматове Блок заканчивает свое первое поэтическое завещание — стихотворение «Всё это было, было, было…». Оно начало складываться сразу по возвращении в Россию, потом от широкого стихового потока отделились «венецианское» стихотворение «Слабеет жизни гул упорный…» и афористическое восьмистишие «Кольцо существованья тесно…».
«Всё это было, было, было…» — в духе пушкинских раздумий о времени и месте будущей смерти (вспомним строки: «И где мне смерть пошлет судьбина? / В бою ли, в странствии, в волнах?» из хрестоматийного стихотворения «Брожу ли я вдоль улиц шумных…»). Поэтическое гадание Блока начинается с Москвы:
Затем следуют Петербург («Иль в ночь на Пасху, над Невою…») и Шахматово («Иль на возлюбленной поляне…»). В житейском смысле один из трех вариантов сбудется, но поэтическая логика выходит за пределы реального пространства («Иль просто в час тоски беззвездной, / В каких-то четырех стенах…») и реального времени:
Для петербургского поэта и Венеция с дожами, и Москва с Иваном Калитой — города с более давней историей, они нужны, чтобы расширить временные границы жизни.
Обратим внимание, как смысл первой строки радикально изменяется по ходу стихотворения. Поэт не просто говорит о «вечном возвращении», он его рисует. Стихотворение движется не по прямой, а по кругу. Поначалу повтор «было, было, было» воспринимается как знак прошлого, прошедшего, уходящего. А в итоге, когда мы, дойдя до последней строки, возвращаемся к первой, троекратное повторение глагола означает для нас: это состоялось, совершилось, это существует и остается навсегда [25]
. О чем автор с вызывающей простотой и душевной открытостью говорит в конце: