Явная травма. Что такое смерть отца? Для человека, признающего свое сыновство, — огромное энергетическое вычитание. Независимо от степени осознания трагического факта, независимо от отношений, которые сложились у сына с отцом. Отец был, а теперь его нет. Пьянство — это в данном случае способ если не утешения, то отвлечения от встречи со смертью, от генеральной репетиции смерти собственной.
У поэта, впрочем, имеется еще один выход — рассказать об этом стихами. Еще в поезде на пути в Варшаву Блок, фиксируя в записной книжке свое эмоциональное состояние, переходит на четырехстопный ямб: «Отец лежит в Долине роз и тяжко бредит, трудно дышит». Уже набросана строка будущей поэмы «Возмездие», где предстанет история отца и сына. Мифологизированная, конечно, но чувство, легшее в основу, — простое и подлинное:
СИМВОЛИЧЕСКИЙ ГОД
«1910 год – это смерть Комиссаржевской (так у Блока. – В. Н.), смерть Врубеля и смерть Толстого. С Комиссаржевской умерла лирическая нота на сцене; с Врубелем – громадный личный мир художника, безумное упорство, ненасытность исканий – вплоть до помешательства. С Толстым умерла человеческая нежность – мудрая человечность.
Далее, 1910 год – это кризис символизма, о котором тогда очень много писали и говорили, как в лагере символистов, так и в противоположном…»
Так Блок в предисловии к третьей главе поэмы «Возмездие» (1919) обозначает главные приметы памятного года в истории русской культуры. Тридцатого года в блоковской жизни.
В житейском смысле год начался уныло. Была поездка в Ревель. Александра Андреевна за десять дней, проведенных с «детьми» (то есть с сыном и снохой), слегка оправилась от депрессии, но решение перевезти ее в Петербург и поселить на Галерной в соседней квартире (проделав туда дверь) оказалось опрометчивым. 18 февраля Блок записывает: «Люба довела маму до болезни. <…> Люба выталкивает от себя и от меня всех лучших людей, в том числе — мою мать, то есть мою совесть. <…> Люба на земле — страшное, посланное для того, чтобы мучить и уничтожать ценности земные. Но — 1898—1902 годы сделали то, что я не могу с ней расстаться и люблю ее».
Написано, конечно, «под настроение», чтобы излить на бумаге недобрые чувства и не произносить подобные речи вслух. Но вкус жизни горек. Не сделало его слаще новое материальное положение. Найденная в тюфяке покойного Александра Львовича «целая калифорния» (по выражению его варшавского знакомого) настроение сына радикально не переменила. И все же свободнее живется, когда в письменном столе могут вдруг обнаружиться неучтенные три тысячи рублей. Александру Андреевну устраивают в санаторий в Сокольниках. «Живи, живи растительной жизнью, насколько только можешь, изо всех сил утром видь утро, а вечером — вечер, и я тоже буду об этом стараться…» — уговаривает ее сын в одном из писем.
Но сам он этой весной и не старается примириться с обыденностью. «С мирным счастьем покончены счеты…». Уход Комиссаржевской и Врубеля — повод и импульс для раздумий об историческом смысле жизни художника, о степени реализованности его творческой стратегии. «Теперь ты с нею — с величавой, / С несбыточной твоей мечтой» — так прощается Блок с великой актрисой, узнав, что она умерла от черной оспы в Ташкенте. (Обратим внимание: «несбыточной» — слово болезненное, непривычное для некрологической риторики.) А 7 марта он выступает на вечере памяти Комиссаржевской в зале Городской думы с речью, которая будет опубликована вместе со стихами.
Нестандартное слово произносит Блок и на прощании Врубелем 3 апреля. Он говорит о бесконечности художественного поиска, о несущественности его результата: «… Всего важнее лишь факт, что творческая энергия была затрачена, молния сверкнула, гений родился». И первая, и вторая некрологические речи — своеобразный разбег для выступления «О современном состоянии русского символизма» 8 апреля на собрании Общества ревнителей художественного слова.
Началось все с доклада Вячеслава Иванова «Заветы символизма» на диспуте 26 марта, после которого Иванов уговорил Блока выступить с ответом. Блок испытывает некоторую напряженность и неуверенность, не совсем прошедшую и после собрания, к которому он основательно готовился. «Я читал в Академии доклад, за который меня хвалили и Вячеслав целовал, но и этот доклад — плохой и словесный. От слов, в которых я окончательно запутался и изолгался, я, как от чумы, бегу в Шахматовой, — кается Блок в письме матери 12 апреля 1910 года. Было бы, однако, наивно принимать этот самооговор за чистую монету.